Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 83

— Нет, — ответил я. Мы поднялись на вершину холма и сели там, глядя на длинную полосу морского прибоя, сверкавшую на солнце. — Никогда.

— Ну, а насколько хороший ученый из тебя вышел бы? — Она все-таки не смогла удержаться от желания причинить мне боль.

— Очень хороший ученый второго сорта, — ответил я. — И настолько способный во всем остальном, что многие принимали бы меня за лучшего. Ты была бы профессорской женой и всякое такое, но ты никогда не стала бы подругой научного гения.

— Пока Константин не пришел бы к нам обедать, — добавил я, — и не постарался бы завести с тобой роман.

Она улыбнулась с некоторым удовлетворением.

— А почему ты не можешь быть таким же, как и он? — спросила она.

— Потому что я не так скроен, — отозвался я.

— Но я слышала, о тебе говорили как об очень одаренном человеке.

— То же самое можно сказать и о Константине, — сказал я, — только его исключительные способности направлены на его работу, а мои никогда не были… до сих пор.

Она плотно сжала губы.

— То, что ты делаешь, может оказаться такой ошибкой, такой ребяческой ошибкой!

— Возможно, — сказал я, — но боюсь, что я должен идти этим путем.

Через некоторое время я понял, что нам наконец нужно утрясти наши отношения, и нам это удалось, мы даже могли посмеяться над старыми ранами, хотя они еще не совсем зажили. Чебрец и лаванда благоухали в сухом, пронизанном солнцем воздухе, мы стали устраивать экскурсии по этой однообразной, напоминающей поверхность луны стране, где ни она, ни я никогда раньше не бывали.

Теперь мы часто разговаривали, как во времена первых наших встреч. И все-таки то и дело всплывал горький осадок наших раздоров, вновь возникала напряженность; когда Рут бывала в таком настроении, ее замечания били больнее, чем я мог позволить, ибо они ударяли по моим уже выношенным мечтам. Они ей были хорошо известны, даже в последующие счастливые времена ей было трудно разделять их со мной, а в те дни она совершенно отвергала их. Настроение Рут испытывало мою решимость гораздо больше, чем страх перед бедностью, чем боязнь провала, потому что она знала, где я сомневаюсь, где трушу, а где просто рисуюсь перед самим собой. Если бы я мог внушить ей веру в меня, я бы справился и со своей собственной неуверенностью. В эти солнечные, тоскливые дни бывали моменты, когда я почти готов был сдаться.

Я в то время набрасывал книгу о положении в Европе в предстоящие двадцать лет, которая впоследствии была опубликована под названием «Гадаренова свинья» и имела серьезный успех. Рут прочитала первую главу, как только я написал ее.

— Мне кажется, — сказала она, — что это неплохо. Но… поможет ли это?

— Эта книга, — сказал я, — может оказать глубокое влияние на двоих-троих и заставить десять других слегка засомневаться.

— И тебе этого достаточно? Разве мало других людей, обеспокоенных социальными проблемами, которые делают то же самое?





— Нет, мне этого недостаточно, — сказал я, — я могу сделать лучше, и, как ты знаешь, это очень мало по сравнению с тем, что я еще намерен сделать.

— Это облегчает твою совесть, — сказала она, — даже если не приносит пользы. Вот в чем истинная причина, почему ты занимаешься этим.

— Ну что ж, — согласился я. Мы сидели в саду и пили чай. — Это успокаивает мою совесть, а также мои страхи.

— Понимаешь, — добавил я, — мы с тобой находимся в ином положении, чем, скажем, твои родители. У них не было более или менее твердой уверенности, что цивилизация будет уничтожена еще при жизни их поколения. А у нас есть.

Был между нами еще один камень преткновения — ее отец, который умер, когда она была еще девочкой. В его непогрешимую мудрость Рут в какой-то мере продолжала верить с детской наивностью. Он был адвокатом, идеалистом и либералом. Довольно долгое время она пыталась примирить его взгляды с моими, наделяя его способностью к провидению, казавшейся мне маловероятной, желая поверить, что мы нашли бы общий язык.

Острый ум Рут боролся против этих теней, омрачавших нашу жизнь. В конце концов он побеждал в этой борьбе. Она смогла даже одобрить мой активный интерес к политике. Но в мои самые сокровенные идеи она продолжала не верить.

— Будем считать, что твой отец и его друзья были правы, — говорил я. — Мы должны стоять за гуманизм и социальную демократию. Но здесь есть разница, мы должны держаться их веры и отбросить прочь их взгляды на человеческую личность. Они не преуспели потому, что их человеческая личность была идеальной, мы можем тоже не преуспеть, но наша человеческая личность должна быть по крайней мере реальной. Мы хотим либеральной культуры, но она должна базироваться на живых людях, которыми движут людские страхи и желания, которые жестоки, трусливы и неразумны, в которых лишь временами вспыхивает страсть, — на таких живых людях, как ты и я.

Рут посмотрела на меня.

— Ты так уверенно говоришь об этом, — сказала она. — У тебя нет никаких сомнений в отношении людей.

— У меня есть сомнения, — сказал я, — и очень много. Но иногда я оказываюсь прав.

— Я знаю, — согласилась она, — ты часто бываешь прав. Мне кажется, что это вроде игры «Угадай-ка». Я знаю, это твой конек. Но к чему это может привести? — Она посмотрела на меня. — К чрезмерно развитой подозрительности?

— Я слышал это и раньше, — ответил я. — Я лишаю людей всех их хороших качеств и делаю их более непривлекательными, чем они есть на самом деле. И чувства утрачивают свою силу, потому что я не принимаю их за чистую монету. Так ведь?

— Ты действительно не оставишь камня на камне, — сказала она. — Может быть, ты и прав, но мне часто кажется, что ты упускаешь что-то важное. А кроме того, какая от этого польза?

Она отвергала мои убеждения в известной мере потому, что из-за них я отказался от науки, но в еще большей степени, я думаю, по самой очевидной из всех причин.

— Я мог бы найти для себя извинения, — сказал я, — но я не хочу. Я делаю это потому, что не могу иначе. В общем я гораздо больше люблю людей. Ты знаешь, что я очень многих люблю. Гораздо больше, чем ты, например. Мне кажется, что есть только один человек, которого я действительно не люблю. Человек по фамилии Притт. И главным образом потому, что он для меня абсолютно непонятен. Я просто не могу постичь, что он собой представляет. Может быть, когда-нибудь я и пойму его. Но всех остальных я представляю себе достаточно ясно, чтобы любить их. Я могу ошибаться. Даже очень часто. Но, во всяком случае, я пытаюсь идти правильным путем. Я не настолько самонадеян, чтобы, как в молодости, целиком полагаться на те ощущения, которые люди вызывают у меня. Ведь именно так мы наделяем людей такими качествами, как святость, или высокомерие, или импозантность и прочие. Святость ведь не является тем качеством, которое человек испытывает сам, это то качество, которым мы определяем его, наблюдая за ним. Меня интересует человек — и как он сам себя понимает, и что он представляет собой на самом деле. Драпировки, которыми другие укутывают его, ярлыки, сфабрикованные миром условностей, все это кажется мне похожим на те образы, в которых греки воплощали природу, землю, воздух, огонь и воду и которые были порождены их детским эгоцентрическим мышлением. Но когда я пытаюсь сорвать эти драпировки, вы чувствуете себя обманутыми и вам кажется, что я лишаю человека его собственности.

— Я никогда не сумею убедить тебя, — говорил я Рут. — Пройдет, например, немало времени, пока мне удастся заставить тебя отказаться от того образа, который ты придумала для меня, и понять, что я представляю собой на самом деле. Ты наделила меня всевозможными качествами. Ты считала меня решительным, мужественным, считала, что я всем обязан только себе, что я в поте лица своего прокладываю себе путь. А тебе не кажется, что эти качества ты навязала мне, что они не имеют ничего общего с тем, что я сам думаю о себе, и уж совсем не похожи на то, что есть в действительности.

— А тебе не кажется, — сказала Рут, — что ты изменяешь своему назначению ради одной, частной черты твоего характера? В угоду своим замыслам.