Страница 43 из 59
Секретарша вынесла бумажку с неразборчивой надписью в уголке, и он снова пошел за накладной. «Безногая» долго выводила буковку за буковкой. «Тоже, наверно, грамотешки-то немного», — пожалел он. Терпеливо ждал, стараясь не шевелиться. Женщина, наконец, отдала накладную, сунув ее почему-то с досадой и не глядя на него. Объяснила устало, куда идти еще подписывать, и он снова ждал, поглядывая на часы: «Ого! Ремонтировать уже не придется».
Мысли его переметнулись на послевоенную стройку, где познакомились они с Нюсей. На стройке было и шумно, и весело, гуляла гимнастерочная братия, а вот им с Нюсей было там как-то неуютно. И чем больше они привязывались друг к другу, тем больше боялись этой громкой насмешливой силы, которая окружала их. Будто она чем-то грозила тем тоненьким и нежным всходам, что только проклюнулись в их душах, как яровые по весне.
Нюра первая заговорила об этом и предложила поехать к ней на родину, в эту уральскую деревушку, где они и теперь живут. Он согласился. Ему было все равно куда ехать: ни родной белорусской деревни, ни родных людей фашисты не оставили, на глазах убили мать и сестер, сам-то чудом уцелел. В тот страшный день он ушел в лес, к партизанам, а было ему всего-то четырнадцать лет…
Накладные, наконец, подписали все, кому было нужно, и Николай Николаевич поспешил к складу. «Какой уж ремонт — на дойку опаздываю!» Увидев на двери склада замок, он чертыхнулся. Долго искал кладовщика, найдя, сказал сердито:
— На дойку опаздываю! Мне еще молоко на завод везти!
Счастливый отчего-то кладовщик гладким котом скользил между полками, приносил детали и мурлыкал. Николай Николаевич складывал детали в кузов, поглядывая в чернеющее небо, где уже засветилась первая звезда. «Опоздал, опоздал…» — щемило в груди.
Николай Николаевич гнал машину, крутил баранку горячими руками, проскальзывая между рытвинами, как между воронками когда-то. Березовые колки выскакивали из мрака взрывами фугасов. Опять память вернулась в прошлое, и в натужном реве Мишкиного «газона» ему чудился когда-то хорошо знакомый вой, который выдавливал кровь из головы и гнал ее в кончики пальцев, чудился истерический смех «шмайссеров» и деловито-твердое постукивание «ППШ».
Это было уже почти в конце войны, в Польше. Он уже был в регулярной армии, в артиллерии. Возил снаряды на огневую позицию, и в один из горячих дней, сидя рядом с водителем, вдруг увидел, что их машина, резко взвыв, неожиданно свернула с дороги. Он взглянул на водителя: тот устало прилег на баранку, и кровь капала на сапоги, скатываясь в пыльные шарики. Николай взял баранку в руки. С той поры он не выпускал ее до самого Берлина, да и после войны тоже. А там, на усыпанной битым кирпичом, стеклом, гильзами и всякой всячиной улице серой столицы, повстречалась ему последняя «свинцовая суженая».
Через несколько дней в госпитале он обливался слезами среди тех, кто не мог скакать по кроватям, носиться по госпиталю с радостно-испуганными, сумасшедшими глазами, стучать костылями и орать в распахнутые окна: «Победа! Победа! Конец войне, братишки, сестрички! Конец войне-е!» Плакал он и от общего оглушительного счастья, и от тоски по матери и сестрам, и отцу, погибшему в первый же год, и еще от чего-то, чему не было названия.
Куда было податься демобилизованному солдату, лишенному родной хаты? И поехал он на стройку…
У кузницы Николай Николаевич пересел на свой молоковоз и погнал к ферме.
— Что поздно, Николаич? — спросила Паня, сдавая ему молоко.
— С центральной только приехал. С бумагами там… замаяли!
Снова гнал машину, часто останавливаясь и ныряя под капот. Долго сигналил у ворот завода. Заспанный вахтер крикнул:
— А я уж думал, может, ты не приедешь!
— Как же не приеду, а молоко? — Потом, сливая молоко, рассказывал ему о своих мытарствах с бумажками, о Мишке-пьянице.
Домой вернулся в полночь. Нюра тревожно распахнула глаза (как в молодости) ему навстречу, спросила:
— Поломался, что ли? — и, слушая его скуповатый рассказ, подавала с плиты теплый ужин.
Вышел покурить на крыльцо. Ночь глухо молчала, слизывая звезды языками туч. Пахло скорым снегом, прелым листом, сеном. Вскрикнул спросонок петух, и ему в ответ в голове Николая Николаевича кто-то вскрикнул: «Но ведь дают же механизаторам и именные трактора, комбайны!» И в растревоженной за день голове появилась знакомая уже картина: стоит он, Николай Николаевич Полетаев, знатный труженик, с орденами и медалями на праздничном пиджаке, облитый светом и взглядами сотен глаз, а рядом директор громко говорит: «…за все его большие заслуги, за многолетний честный труд наградить его новой именной машиной! Пусть он и впредь работает на славу и на благо Родины и на новой машине показывает пример молодым, как надо работать и как беречь машину! Поздравляю!» — и жмет руку, и вручает новый, сияющий ключ зажигания. Николай Николаевич берет ключ, мысленно видит бело-голубой ЗИЛ с сиреневыми квадратиками на ветровом стекле, хочет сказать: «Да я душой…» — но горло перехватывает, и он только смахивает слезу со щеки, обжегшись вдруг ключом.
Выронив окурок, Николай Николаевич долго смотрит на него, потирая обожженную щеку, а потом нехотя и с тяжелым сердцем затаптывает, будто этот едва заметный огонек и вправду был ключом к замку зажигания.
Виктор Петров
НАТЮРМОРТ С РЫСЬЮ
Рассказ
Знобящего азарта «убить!», именуемого деликатненько этак «охотничьим», не испытывал я даже в детстве.
Зато я мог и поныне могу, правда, теперь не так уж терпеливо, караулить с фотоаппаратом где-нибудь возле заросшей озерной курьи лесное зверье.
Изредка мне везло. На моих первых мутноватых снимках можно разглядеть ежика… Однажды посчастливилось снять седую респектабельную ворону, сцепившуюся из-за головки лука с хмельным горлопаном, петухом Афанасием.
Однако мелкие, пусть и честно заработанные, удачи не могли затмить мечту, ради которой и рвался я на лето к бабушке Зине в деревушку углежогов Сак-Елгу. Она, как форпост первопроходцев, одиноко курилась дымами на фоне синевато-угрюмых Таганайских хребтов.
Рысь! Рысь не давала мне покоя! Медведя в тогдашние тринадцать лет мне просто хотелось повстречать, так сказать, испытать свой характер (но не ближе, чем за километр, и чтоб был я на гоночном велосипеде, купленном к дню рождения…). Но вот рысь — именно сфотографировать! О желании заснять зверя я ни разу никому не обмолвился, даже отцу.
Как нередко оно и бывает, повзрослев, я охладел к былой мечте…
«С фотоаппаратом за ней по следу? Наивно да и небезопасно… Рысюга осторожней, пожалуй, и волка… Серный запах гари из оружейных стволов чует аж за три километра», — изредка с ленцой вспоминал я, наблюдая, как сын Миша яростно бутузит уродливое плюшевое чучело-игрушку, выдаваемую в магазине «Детский мир» за рысь.
После знакомства с егерем Александром Михайловичем Рожковым неутоленная детская мечта снова заныла во мне. Грех таить сейчас, добавился к бескорыстной мечте неведомый мне ранее «взрослый» привкус: ай обомлеют, ай позавидуют моим трофеям приятели-фотографы! Глядишь, на эффектные снимки и журнальчик какой-нибудь «клюнет»…
Мы уговорились с Рожковым: едва с раздольного востока через вершины Урал-Тау перевалит настоящая зима и снега в тайге на горных склонах скопится достаточно, дабы затаить в нем громоздкие капканы, егерь отпишет мне письмо.
Сам он живет в четырех километрах от Зуваткуля, среди исполинского леса. По случайности ли или жалости чьей (потребовавшей, видимо, немалого мужества!) уцелел в беспощадные военные рубки крохотный островок — гектаров на десять, не более — трехсотлетнего лиственничного бора. А еще раньше, оказывается, в двадцатые-тридцатые годы его щадили даже самые ярые истребители южноуральской тайги — углежоги, поставлявшие древесный уголь старинным металлургическим домнам горнозаводского края.
Если лайка егеря не залает, чуя пришельца, можно пройти по квартальной просеке совсем близко и за сливающимися в сплошную стену стволами не заметить поляны с кордоном в центре. Наверное, с вершины лиственницы дом подслеповатым бельчатам видится усохшим вкусным грибком.