Страница 10 из 45
Отец стоял на середине избы, держа Борьку за руку, топтался на месте, медленно поворачиваясь, потому что Борька убегал от ремня, кружил, а ремень все-таки доставал по спине, по заду, по ногам. И тот и другой, как зарок дали молчать, — ни слова, только слышалось одышливое пыхтенье отца да тоненько повизгивал Борька.
Потом Борька юркнул на печку, запахнул занавески, отгородился еще и валенками от избы, где сидел и курил, отдыхая, отец. Слезы кончились, — дергалась в спазмах неровных вздохов-всхлипов грудь и мелкая дрожь прокатывалась, волна за волной, по всему Борькиному телу. Он прижался щекой к лежащему в изголовье полушубку. От него пахло овчиной и печным теплом. Борька раскинул руки так, что они, скользнув за края одеяла, почувствовали горячую шероховатость голых кирпичей, — будто обнял печь, которая первой из всех сегодня молчаливо поняла Борьку, приняла и согрела.
Пришла из конюшни мать, как ни тащила за стол, как ни ласкала украдкой от отца, Борька не слез с печи. И уже сквозь дрему слышал обрывки разговора в избе:
— Побил — правильно и сделал, — низко гудел отцовский голос. — Нечего родителям нервы на кулак мотать.
— Много ты нервов-то на кулак намотал, — отвечала мать. — Ремень ты вместо нервов намотал.
Гуднуло что-то в ответ, густо и неразборчиво.
— А мальчонку-то ты спросил, зачем он… в ночь-полночь?! Да он, может, хотел, чтоб батька с маткой порадовались: вот, мол, какой я уже — взрослый и храбрый… Себя, Ваня, только видишь…
Зазвенела посуда на столе. Отец заматерился. А мать все не отступала, совсем позабыв, какой у отца крутой характер и как скор он на руку.
— Нет уж, Иван, коль подоспело, так все скажу… Случись что с Борькой, ты б слезы́ не пролил. Жаловался б на люди только, как тяжело тебе… А каково ему там было — для тебя уж дело десятое…
— Да ты что, мать-перемать, — неожиданно обмяк отец. — Камень я, что ль… Да если б…
— Камень не камень, а чужая боль — не твоя боль…
Что было дальше, Борька не слышал.
В понедельник Анна Дмитриевна рассадила Борьку с Мишкой по разным углам за драку на переменке. А зачинщика, Борьку, оставила после уроков в классе и пригрозила вызовом родителей на педсовет. Мишка Зуб сразу надулся, как мыльный пузырь, стал собирать вокруг себя ребятишек, да так, чтоб видел и слышал это Борька, обещал им в следующее воскресенье дать покататься — кому лыжи, кому ящик на полозках, кому «снегурочку». А еще громко смеялся над тем, что, мол, у Борьки рубцы от отцовского ремня сквозь штаны просвечивают и что после педсовета у него задница подавно в штаны не влезет, потому что распухнет после порки. Борька терпел, злясь и удивляясь тому, как скоро Зуб научился громко смеяться и быть нежадным.
Педсовет был в конце недели, вызвали Борьку с матерью. Директор, поскрипывая, пуская зайчиков новыми ботинками, ходил вдоль длинного стола, за которым сидели учителя, и медленно, с расстановками, будто диктант на уроке читал, говорил:
— Товарищи! Вы еще не оценили должным образом, то есть достаточно глубоко, этого происшествия. Как мы могли позволить Борису Пронину сознательно отстать от трактора? Как, я вас спрашиваю? Случись что с мальчиком, нашим воспитанником, — все, уже не просто происшествие, а ЧП. Узнало бы районо, расследовало бы, обнаружило другие недочеты в нашей работе. И, я вам скажу, неприятностей для всех нас было бы предостаточно. Поэтому… — дальше, как на заигранной пластинке, заповторялись слова «надо» и «необходимо», а потом: — чтобы такие хулиганы, как Пронин, — директор строго посмотрел в сторону Борьки и его матери, — повторяю, чтобы такие хулиганы не занимались, извините за грубое слово, мордобоем на переменах… И, наконец, почему родители не внушают своим детям… — директор снова посмотрел туда, где сидели Борька с матерью, теперь уже глянул строго на мать, но она почему-то не угнула голову, не отвела взгляд, а глаза ее как-то незнакомо холодно блестели. Директор, не докончив диктовать предложение, по-медвежьи развернулся и, горбя спину, пошел к своему столу…
Борька больше ночным лесом один не ходит. Ездит на тракторе. А когда загуляет дядя Толя, идет домой пешком вместе со всеми ребятишками.
Клюква — горькая ягода
Нынче у нас на редкость много клюквы. Хоть в июне и сушило, зато июль пролил из прорехи небесной. Болота хорошо намокли. Бабушка Вера, соседка моя, еще когда за куманикой бегала, говорила:
— Окаянный свинушник такой смердливый, так и упряжки по ему не выходишь, голова разболится — аж разламывает.
Свинушник сильно дурманит — к клюкве.
И стал я ждать Успенья, после которого, как прежде было заведено, клюкву носить и есть разрешалось. А пока, между делом, поговоришь с кем-нибудь о ней, повспоминаешь — и покажется вдруг, что на болоте не позднее как вчера побывал.
Клюква — от скуки на все руки ягода. Она и лекарь-аптекарь — хороша при гипертонии и пониженной кислотности. Незаменима она при высокой температуре, и с похмелья для мужиков она лучшее лекарство. В обоих случаях давай и давай воды, да что толку — поливаешь, как в бане на каменку, оттого еще больше жару. Клюква? — У-у-ух! Не говорю уж о том, что витаминов в ней прорва. Она и металлург для человеческого организма — в ней много железа. И кормилица — на продажу и так, она пока только что с болота, сытна, потому что мясистая, нажевистая, как говорит моя двоюродная сестра Нюра. И забава для ребятишек — когда она с зеленцой, принесена до срока, деревенские девчонки делают из нее бусы да сережки, а мальчишки стреляют ею из самодельных духовых ружей, когда же она в полной спелости да снята с болотной кочки после заморозков, — опять для ребятни баловство: вытяни губы трубочкой, надави передними зубами на ягодину — лопнет прицельным красным выстрелом.
Хранить ее — проще некуда. С детства помню: в клюквенные годы (раньше все года, считай, были клюквенными) этой ягодой в нашей деревне засыпали полный амбар. Лежала она там прямо на полу всю осень, и бывало, что вывозили ее на сдачу государству уже по снегу, на дровнях. Мороза она не боится, только замерзнет и, когда пересыпаешь ее, стучит друг о дружку, как камешки-голыши. Зимой для детей была она вместо леденцов или мороженого. Во рту на одном месте ее не удержишь — обжигает.
Катаешь ее языком от щеки к щеке, пока не отбухнет настолько, что можно ее раскусить. И тогда уж рот обжигает не только холодом, но и кислотой. Благодать! Правда, блаженство по воспоминанию, а сейчас не знаю как, может, и в рот не возьмешь эти красные ледяшки. Лет-то уж сколько прошло!
В городе ее прямо на балконе всю зиму можно держать, в деревне — в сенях или чулане, а перед тем, как что-то из нее сделать: морс ли, кисель, или просто похрумкать да поморщиться, бабье лето вспомнить, — надо залить ее кипятком и подождать, пока она не оттает. А чтобы была она всегда под рукой, хозяйки часть ее оставляют на кухне, в тепле: заливают водой, еще лучше — крутым кипятком, чтобы сверху не заводилось плесени. Так она и год простоит. В деревне, бывало, бабы уже нового урожая клюкву носят, а похмельные мужики в чулане из кадки прошлогоднюю пригоршнями черпают.
Вот и Успенье подошло — начал я Нюру теребить: пойдем да пойдем за клюквой. Она все места знает, сама, помню, собиралась, говорила, что, дескать, нынче обязательно клюквы напасет, чтоб всегда ковшиком зачерпнуть можно было: Колице — с похмелья, ей — от давленья.
Уж и совсем пора, но все отнекивается она, а посетуешь — рассердится, что, мол, привязался, ступай один, не дачник, места, чай, помнишь. Помнить-то помню, да ведь сколько воды утекло с тех пор. За грибами нынче пойдешь по памятным с детства местам — все не так: где бор был, белые росли, там недавние выруба, начертоломлено так, что ни пройти, ни проехать; где осинник лепетал, подзывал к толстопузым красноголовым подосиновикам, там шелепнягом все затянуло — тоже после вырубки. Гриб переселился в такие места, каких, раньше было, настоящий грибник не опнется, проскочит мимо.