Страница 94 из 106
Опять зашумело и зазвенело в ушах, ноги и руки отяжелели, каждая в пять пудов весом, так согнули к земле — еле удержался стоя.
— Что с тобой, дед Прокопий? — прихватив за локоть, обеспокоился Колька. — Дурно стало?
— Помоги сесть…
Сидя на лавочке и чувствуя, как снова возвращается к жизни, обидчиво упрекнул:
— Пожалел бы старость мою, Николай! Все же роднёй были когда-то! Зачем думаешь плохо обо мне? Вот ты пойдешь сейчас к себе на кровать, брякнешься на нее и уснешь, а мне сон уже давно не дается, обходит стороной. — Захотелось хоть ему, этому парню, совсем уже не родне, немного открыться. — Было время, не стану того отрицать, не я один, а и твой дед Василий, и другие мужики из богатого сословия оказывали новым порядкам сопротивление. За свой капитал цеплялись, зубами вгрызались. А велико ли оно было у каждого, если с теперешнего времени его оценить? Ведь кошачьи слезы, а не богатство! Теперь — да! Теперь я мог бы позволить себе очень многое! И опять же, выходит, оно безо всякого удовольствия. Внучке наследства не надо, Ксения прежнюю обиду не может простить. Так для чего же сгодится все, мной накопленное?
— Ничего не могу посоветовать, дед Прокопий, — равнодушно отозвался Колька. — А в одной книжке так было сказано: «Я сеял бурю, но жатва дала мне блох!»
— Да, сеял бурю… — поник головой Согрин. — Блохи покоя лишают! Ну, что же, Николай, наверно, уж не увидимся больше. Прощай! Да не сиди тут, не сторожи. Ничего не случится!
Все люди выражают свое отрицание по-своему. Однажды зашел к Согрину в дом квартирант, что жил во флигеле. Деньги за прожитое принес. Иной бы положил их на стол и дальше порога не двинулся, а этот, ушлый, насмешливый, заглянул в комнаты, увидел ковры, зарешеченные окна и прямо в лицо рассмеялся. «В персональной тюремной камере со всему удобствами, хозяин, живешь! Не наскучило в ней?» За это пришлось его из флигеля вытурить и принять на квартиру другую пару, более смирную. Но и решетки из окон пришлось убрать. Не мог смотреть на них. А вот Колька упомянул про блох. «Нет, Николай, в той книжке, где так было написано, нет настоящего горя! — снова выбравшись на большак, подумал Согрин. — Блох можно вытравить, а коли страх и мрак в душе, оттуда их ничем не добудешь! И сам ты Прокопий Екимыч, уж ни на что не годишься! Смирись и жди!..»
Сгорбившись, не соображая куда идет, он свернул с большака в переулок, оттуда на выгон, миновал ягодный сад, обнесенный высокой изгородью, прошел обочинами болота, затем полевой дорогой добрался до Чайного озерка. Начинало светать. Ветер улегся. Ясное, темно-синее небо нагоняло холод. Немного продрогнув от сырости, Согрин поднял глаза и осмотрелся вокруг. Все-таки прошлое позвало к себе. Зачем? Ведь не любоваться же теми ядреными хлебами, что вокруг пораскинулись? Своего прежнего поля уже не найти. Гурлев даже еланки все распахал и засеял. Вот лишь одна береза осталась, у которой прежде ставил Согрин свой стан. Кора на ней вся издолблена дятлами. На сухих сучках, как на ребрах скелета, висят занесенные ветром клочья полуистлевшей травы. Умерла береза. «Да ведь и мне уже пора умирать, — подумал Согрин. — Чем страх в ожидании, лучше смерть!» Это была печальная мысль, но иной теперь быть не могло.
Все безнадежно…
Путаясь ногами в траве, он прошел дальше по берегу озерка. Еще тихо и сумрачно в камышах, а уже вспыхивают на гладкой воде зоревые румяна. У водопоя, утоптанного копытами лошадей, догнивают столбы давно разрушенной полевой избушки. За ней неоглядное хлебное поле. «Хорошо бы вот здесь умереть, — остановившись на бугорке, подумал Согрин. — Все же были родные места!» Мысль эта показалась желанной. Смерть все закроет и ничего не останется — ни солнца, восходящего над землей, ни холодящего неба, ни полей, ни бога, ни черта, как у комара, попавшего под колесо телеги. А рядом, на тонкую вершинку березки взлетела ворона и громко закаркала, будто уже почуяла и обрадовалась, как начнет выклевывать глаза у мертвого.
— Нет, не выйдет по-твоему, — озлобленно сказал ей Согрин и, наклонившись, схватил с берега крупную гальку. — Сначала умри ты…
Сбитая с вершинки ворона упала в траву, а Согрин прямо по хлебному полю, подминая сапогами густую пшеницу, твердым шагом пошел обратно в село. Там он взял в домике дочери свой чемоданчик, ни слова ей не сказав на прощанье, часа через три рейсовым автобусом покинул Малый Брод, как заклятое место.
Две недели спустя, которые Согрин провел почти без сна, в непроходящей тревоге, вздрагивая и холодея при всяком звонке у ворот, наступила наконец какая-то необыкновенная легкость. Дышалось просторнее, перестало шуметь в ушах, и все тело чувствовало себя взбодренным. Рано утром встал без натуги, хорошо поел, собрал в саду остатки смородины и малины. С двумя ведрами ягод сходил на базар, выстоял цену и продал по своему запросу, без всяких уступок. Потом еще успел получить с квартирантов во флигеле плату за месяц вперед, закрыл дверь в дом на задвижку и от безделья решил проверить, сколько же тысяч набралось в шкатулке. Для порядка. Еще было от вида денег сознание богатства, но и нападала тоска: бесцельный, омертвленный капитал! В старое время пустил бы его в оборот, удвоил и утроил бы, а теперь только одно занятие: раскинул на столе по купюрам и смотрел, как на игральные карты. Но и поиграть-то даже в простого дурачка не с кем. Посидел у стола, поперебирал эти бумажки, потасовал, повздыхал над ними. И вдруг навалилась усталость, словно невмоготу наработался, вместо бумажек ворочал чугунные плиты. Хотел встать, оперся локтями об стол, а голова закружилась, и глаза сразу застлало туманом…
Ничего не осталось в памяти, как долго продолжался тяжелый обморок или же смерть, приходившая на короткое время. Очнулся на полу, без сил. За окном виднелись в ярком свете вершинки яблонь, а в комнате прежний полумрак и запах какой-то плесени. Попытался встать. Не удалось. Стол был опрокинут. Деньги рассыпались по ковру. Потом из подлечи, где черной дыркой зияла отдушина, выбежали три крысы и, не опасаясь хозяина, принялись, хватая зубами, таскать денежные купюры в подполье. «Вот зря кошку-то не завел, — безразлично наблюдая за ними, подумал Согрин. — Расплодил нечистую тварь…»
А в селе Малый Брод в это утро строители ломали остатки бывшего согринского двора. Такой прочный на вид, фундамент дома сразу рассыпался под напором бульдозера. Обломками и глыбами камня заполнили ямы и погреба, заровняли их, остатки хлама сбросили в промытую дождями и вешними водами канаву из улицы под угор. Даже Ксения, проходившая мимо по своим делам в правление колхоза, не остановилась тут, чтобы последний раз взглянуть на былое богатство отца.
В конце сентября, по первым заморозкам, когда с хлебных полей весь урожай был собран и вывезен в закрома, а на полях зазеленели посевы озимых, побывал Гурлев на своем опытном участке, где посеял зерна «снежного колоса». Крепкие стебли уже созревшей пшеницы все еще стояли на ветру, выносливые, как пришедший к ним с любовью хозяин.
Родительский дом
В поселок Боровое, в ста километрах от города, Павел Андреевич Гужавин приехал уже поздней ночью последним автобусом.
К родительскому дому он прошел от площади ближним переулком, где было совсем темно и глухо.
Малые ворота открыла ему Дарья Антоновна. Она еще спать не ложилась, в кухонном окне горел свет.
Павел Андреевич поздоровался, но протянутой руки она не приняла, о здоровье промолчала и голосом ледяным, чуть не враждебным, спросила:
— Где тебе постелить? В горнице отцову кровать занял Терентий.
— Когда он успел появиться? — подивился Павел Андреевич. — А я думал, придется ждать!
— На такси прикатил. Четвертной расплатился.
— Спьяну, наверно?
— Трезвехонек! Сразу-то я еле признала: телом справный и одет-обут, как с заграницы вернулся.
— Даже не верится, — усмехнулся Павел Андреевич.
— Сам завтра увидишь, — слегка подобрела Дарья Антоновна. — Меня никаким разговором не удостоил. Так что дальше я о нем знать не знаю…