Страница 87 из 106
— Мир доро́гой, Аким Лукояныч! Спер, что ли, доски-то?
— У Егорки Попкова отнял! — удало ответил тот, вытирая рукавом пот с лица. — Живет, гнида, из милости, да еще и ворует со стройки. Теплый тувалет себе строит.
— А что же вы его из села не прогоните?
— Пропадет ведь.
— Пожалуй! — согласился Согрин. — Хоть никуда мужичонко, а все ж таки живая душа. Да и народ теперь человеколюбием славен. Надобно прощать заблуждения. Иначе зла накопятся горы.
Это он сказал так в угоду Окурышу, а попрощавшись с ним, сплюнул: «Человеколюбие до тех пор хорошо, пока в карман не залезет. И уж нашли к кому его проявлять. Стоит на земле изба, в избе дыра — таков он, Егорка!» Однако случай этот навел его на мысль о возможном прощении, о покаянии перед людьми, как сделал когда-то отец Николай, перенеся позор отречения от сана священника. И вдруг даже услышал свою покаянную речь: «Граждане! Вот я, Согрин, заявляю вам: от моей злой воли погиб Кузьма Холяков! Хотите судите меня, хотите милуйте!» А что ж дальше произойдет? Чем все кончится?..
Представилось сразу такое, отчего по телу пошли испарина и озноб: стоит перед ним большая толпа, молчит, только отовсюду глаза смотрят, полные ненависти. Ведь не верой православной дурманил, не доски со склада украл! «Господи! — пошевелил он обсохшими губами. — Неужели с тем и скончаюсь? Против целого мира один. Как подохший в ту пору Барышев».
Вспомнив, Согрин с отвращением скривился: «Еще этого не хватало мне, чтобы с ним в один уровень становиться! Чего ж это я так раскис? А может, еще ничего не случится?»
Небольшая, но все же надежда опять засветилась.
Часа три медленным шагом человека, ничем не занятого, бродил по улицам и переулкам, без смысла смотрел в окна чужих домов, пока себя укрепил. Завтракать из гордости и от зла к Ксении не пошел, повернул к продовольственному магазину сельпо, мельком подумав: «Ну и судьба у этого дома: сначала жил в нем поп, затем устроили тут клуб, а теперь уже приспособили для торговли!» На том месте, где, бывало, отец Николай, сидя в тени черемухового куста, распивал чай, навалом сгружены пустые ящики, а чуть подальше врезаются в небо три ободранных, наполовину засохших от старости тополя.
Осторожно придерживая стеклянную дверь, Согрин переступил порог, степенно приблизился к прилавку. Его наметанный, зоркий взгляд разом охватил, что есть на полках: марочные вина, рыбные консервы, печенье, конфеты и как поленницы свежий хлеб. И все это посреди аляповатой роскоши: деревенские маляры не пожалели красок, напестрили на стенах, на потолок накидали невиданных цветов, радугой обвели дверные проемы. И стоит под такой радугой продавщица, румяная и грудастая, как мать-богородица, но с холодным, неприветливым выражением на лице.
— Гражданин, выйдите отсюда обратно! Магазин закрыт на учет!
— А ты мне сделай уступку, — не двинувшись с места, требовательно сказал Согрин. — Не сломаешься пополам, если отпустишь пачку печенья и парочку сдобы.
— Сказано вам: за-кры-ваемся!
— Так дай сюда жалобную книгу! Я тебе на память кое-чего запишу…
Поссорился бы с ней. Она тоже закипела, приготовилась отточенным языком дать отповедь. И случился бы не малый скандал, если бы в дверях не появился Гурлев, заслонив косой луч солнца. Продавщица сразу обмякла, обнаружила улыбку, а Согрин молча выложил перед ней бумажный рубль.
— Решил нашего хлеба попробовать? — спросил Гурлев не очень приветливо.
— Хлеб везде одинаковый, — мирно сказал Согрин.
— Теперь везде! А что же сам в магазин притопал? Неужто Ксения для тебя сдобу жалеет?
— Я на дочь не пеняю, Павел Иваныч! Скупость за ней не водится. Про запас хочу взять печенья и сдобы. На поля собираюсь. Давно от природы отстал. Полежу где-нибудь возле кусточка ракитового. В небо погляжу, куда душа отойдет. Птичек послушаю.
— Не поют уже птицы, в отлет ладятся, а кукушка ячменным зерном подавилась. Осень ведь подступает.
— Я кукушку и прежде не жаловал. Не домовитая она. Как баба гулящая. Но пуще всего, Павел Иваныч, тишины хочу! Надоел мирской шум и суета!
Это он сказал правду: только тишины, только покоя хотелось ему сейчас.
— Если к Чайному озерку собрался, так не найдешь свое бывшее поле, — предупредил Гурлев. — Межи распаханы.
— Не манит туда! В дубраву схожу…
И это сказал правду: бывшее поле у Чайного озерка теперь, как заклятое. Туда, где принял гибель Кузьма Холяков, уже ногой не ступит.
По выходе из села, на большаке, навстречу прокатился молоковоз. Из окошка кабины высунул голову Колька Саломатов, шофер, парень не в отца и не в деда Василия — худосочный, жилистый и носатый. Завидев на обочине Согрина, помахал рукой. Жених для Таньки не очень фартовый, но было бы лучше отдать за него, чем отпускать ее в семью Гурлева. Парень едет, очевидно, на молочную ферму, оттуда повезет свежее молоко в Калмацкое на завод, а если не дурак, всегда может на своей машине лишнюю деньгу зашибить. Шоферу деньги сами напрашиваются: кого-то по пути подвезет от села к селу, кому-то между делом подбросит груз. «С дедом Василием, бывало, не раз сиживали за одним столом на гулянках, — подумал Согрин. — Маленько родней приходились. Так нажитое мной не в чужие руки попало бы».
Вид поскотинных бугров, прежде голых, а теперь засеянных травами, не радовал, и Согрин поторопился миновать их. Неподалеку, чуть в стороне от Калмацкой дороги, есть в лесу болото Камышное. Застойная вода из него отходит в протоку, и тут небольшой ложок с чистым родником. Вода прозрачная, чище стекла; на донышке, как на ладони, видны обточенные струей гальки и камушки, а самой воды словно нет совсем. Возле берега болота ложок оброс резучей осокой и красноталом, тут же склонилась над водой плакучая ива, расщепленная молнией. «Экое диво! — удивленно подумал Согрин, присаживаясь в ее тень. — С малых лет помню родник, а все еще течет не переставая. Какая же сила заложена в нем?» И покосился на зреющие у опушки леса хлеба: «Тоже сила!»
Здесь у родника, в благодати млеющего под солнцем разнотравья, настроение поправилось. «Хорошо, как у себя в саду или как у друга в гостях, — довольно подумал Согрин. — Всегда бы, вечно бы так!» Сняв пиджак, расстелил его у родника, шляпу повесил на сухой сучок ивы, разулся, оголив ноги, а потом с удовольствием макал печенье в холодную воду, не торопясь, жевал, подбирая крошки. Вот она, тишина! Даже слышно бунчание пчелы, перелетающей с цветка на цветок. Но и тут все живое стремится одерживать верх для себя. Вот малая пичуга ловит на лету мух. Вот между обвислыми ветками ивы паук плетет свою сеть. Старый, будто затерянный мир…
Вскоре чуткое ухо Согрина уловило приближающийся рокот автомашины. Приподняв голову, он увидел, как из перелеска, по давно заросшей полевой дорожке, вывалился колхозный молоковоз. Затормозив машину, Колька Саломатов вышел из кабины на полянку, воровато оглянулся вокруг и достал из-под кузова порожнее ведро. «Наверное, в радиаторе мало воды, — сообразил Согрин. — Не налил вовремя, разиня!» Однако, зачерпнув воды, Колька не стал отвинчивать пробку радиатора, а, снова оглянувшись вокруг, залез на верх цистерны и добавил воду в молоко. Так он повторил три раза, из чего Согрин понял, что парень наверняка намерен поживиться. И промолчал бы, не стал бы его отвлекать, как вдруг спасительная мысль озарила голову. Таки дождался удачи! И, приподнявшись от родника, громко крикнул:
— Ты, сукин сын, чего тут вытворяешь?
— А-а! — испуганно попятился Колька. — А, дед Прокопий! Я ничего…
— Как это «ничего»! Молоко по количеству вроде в порядке, зато жирность тю-тю! На коров или на доярок поклеп! Вот пойду сейчас в правление, доложу Гурлеву, в тюрьму сядешь, варнак!
— Неужели донесешь, дед Прокопий? — срывающимся голосом спросил Колька. — На первый раз прости за ошибку!
— Ошибка-то, поди уж, не первая! Ишь, как навострился болото доить. Люди трудятся, ты же их грабишь! — И затем ровнее добавил: — Ты ведь не из простой породы, из раскулаченной. Тебе за малый промах скидку не дадут! Затаился-де кулацкий последыш!