Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 27



— Ты?! — удивилась Лариса. — Но зачем? В конце концов, это личное дело каждого…

— Мы за любовь пили? За любовь. А это — свинячество… можно выразиться так? И не личное: каждый гомик, не нами считано, за жизнь восемь-десять человек растлит — если волю дать. Им и дали, сам президент выдал — одним из первых своих указов, вот так. С подачи гомосеков кремлевских, иначе бы они вне закона все… кто там — Гайдар, Козырев, собчаки всякие с поляками. Сам администратор — Костиков, еще Гаврила этот… Эта. Их там как собак нерезаных. Гей-клуб, а не Кремль.

— Стены тоже не виноваты. Ну и?..

— Ну и ничего. Сказал. Что дело наше мужское, а не… Что выйду из организации вообще, если он останется. Ребята сведенья подтвердили, тут же. Тот вскочил и… ушел. Молчком. А глянул, знаешь, вроде как презрительно так… Ах ты, думаю. Вдогонку бы тебя, пинком под эту самую. А нельзя, указ.

— Ужас! — Лариса была раздражена, лицо ее, едва приметно погрубевшее, как это у беременных бывает, то бралось румянцем, то бледнело. — Но так же нельзя! Это — интимное, наконец, и… Ну, сказали бы как-то… наедине, что ли, и не впрямую. Или другой какой предлог нашли бы. Но так нельзя, это ж чистое варварство!..

— А чего шептать, — вроде как спроста пожал плечами Поселянин, — указом-то легализовано…

— Можно! — зло сказал Иван. — И нужно. Деликатность они употребляют нашу — для сокрытия скверны своей! Правильно сделали, этой еще гнуси не хватало. И чем это мы варвары?! Что человеческое блюдем в себе? А они, мол, просвещенные, утонченные… Гурманы! А это, между прочим, разновидность скотоложества — только и всего. Только!..

Лариса поспешно, насколько могла, встала, хотела что-то сказать. Губы ее дрожали, слезы в глазах дрожали тоже — и салфетку бумажную, какую складывала и мяла в руках, бросила на стол и вышла.

— Ну вот, поговорили… — удрученно хмыкнул Алексей, усмехнулся. — Поговорили за любовь. Что-то разболтался я нынче.

— Ладно… бабам поплакать — что пописать. — Злость мутила его, стыд — за всю дичь, нынешнюю или набравшуюся за годы все эти, видел-слышал кто её, как вот сейчас, или не слышал — без разницы, позору не меньше оттого. За всё разом стыд — навалился, встать не мог, чтобы пойти, вернуть ее. Руки дрожавшие под стол сунул: за что ему это? За то, что не переступил? — Налей, что ли…

И пересилил себя, глянул в глаза Поселянину. Тот поднялся, пошел в спальню, крепость эту супружницы, на ходу говоря громко:

— Ладно тебе, Лар… нашла тоже, за кого переживать. Ничего, пошли — стол без хозяйки сирота.

Но она уже, оправившись на удивленье скоро, навстречу шла, полотенчиком глаза подсушивая: видно, хватило все-таки что-то понять, при Алексее тем более; но всё глаголила еще, в оправданье:

— Как вы не понимаете, что не о них я вовсе — о вас!..

— А что с нами поделается, — простодушно говорил Поселянин, взяв на себя роль хозяина, по рюмкам разливая. — Мы как были, так и есть.

— Ну конечно, все так испереживались за нас, за темных, так боятся, что мы неправильно мерзость их поймем, не так, как им надо, гнусникам!.. — И кое-как поприжал в себе злость, не унял — отогнал подальше, пожаловался Алексею: — Никак от ящика поганого не могу отвадить её… грохнуть его, что ли?! Всякую дрянь смотрит, а это ж не то что вредно… Уж сколько понаписано о том, исследовано — нет, не верит! Для неё ж самой плохо, для ребенка!.. Ты, что ли, скажи ей…



— А что ей говорить — сама должна по себе чувствовать, оберегать… ну, как от ушибов. А это хуже еще. Там всякой мистики черной, символики её понасовано, сатанизма — что, не видно, кто им заправляет, тэвэшники кто? Нет, Лар, ты давай-ка подальше от этого… не шутки это. А то суеверья в нас до черта, мелкого, а в сатану не верим. В бога, верней.

Но и увещеванье не помогло, такое со стороны Поселянина добросовестное, что сам он от него же и морщился, никогда-то не видел смысла в таких вот уговорах: если не понимает человек, то пусть, мол, жизнь его уговаривает, уламывает — через коленку…

— И не в нём вовсе дело, не в ящике, — опять с обидой уже некой, не слушая их, горячилась она, — и что вы взъелись на него?! Сатана какой-то, магия… А там просто люди, и самые разные — да, плохие, может, и хорошие, всякие, какие и вокруг нас ходят, живут. Это — жизнь современная, поймите, это зеркало ее… ну, разобьете вы зеркало — но жизнь-то останется! Или вы против неё самой? Так и скажите тогда. А идет её расширение, понимаете, все её разнообразие нам дается, надо благодарными быть, а мы… И почему я должна чье-то одно слышать мненье, ваше? Я свободна выбирать, и мне дороже это, нужней, чем правильность какая-то ваша, затхлая… Я сама хочу! Да, плюрализм — а что в нём плохого? Он и всегда был, только подпольный, а теперь он просто в открытой форме, понимаете, все цивилизованно, гласно. А главное, свободно. Вы, мужчины, не чувствуете свободы так, как мы… Вы её узурпировали и не хотите давать никому, да-да, и прикрываете это политикой, моралью там, видите ли, идеями всякими… А идеи должны свободно, поймите — открыто конкурировать, а не навязываться как не знаю что. Боитесь сказать, что это вы от жизни отстали, да, вот вам и не нравится ничего… ну скажите, не так разьве?!.

И поехало, в том же всё роде, запальчивое. Впрочем, возражать и не было охоты уже, Алексей лишь посмеивался, чайный парок отдувая, взглядывал на нее через прищур свой, в котором ничего не разглядеть, и кивал, подзадоривал…

В кабинет пошли потом, поговорили о статье, некто Сечовик написал из их собранья-собора — программная, по мысли толково, но растянуто, сразу видно, что не журналист. Обещал подправить и предложить шефу. Хотя шансы на публикацию, предупредил, не сказать чтоб велики: в национализм накренено, пожалуй, а Неяскин, когда слово «русский» встречается в тексте два и более раза, не любит. Терпит иногда, но не любит.

— Еще б ему любить, пердуну обкомовскому… не с народом жили — над массами. Нарулили.

Вышли вдвоем, проводиться.

— Может, к нам выберетесь? — Алексей не смотрел на него, малость впереди шел. — Дней на несколько? Я в пятницу тут должен быть, захвачу. Отпросись у начальства. Пусть моя с ней потолкует еще… так это, между прочим. И к матери заедем твоей, как там Татьяна Тимофеевна. А то я донки свои да-авно не ставил, рыбки охота.

— Попытаю, спасибо. А что сам-то не сказал ей?

— Не в кон. Нет уж, сам давай с нею… В пятницу, к вечеру; а лучше звякни. Ну, воюй тут.

7

Паузу держат, думал он, третий уже день ожидая звонка ли, прихода Мизгиря; что ж, резонно. Дело никак не шуточное, деньги немалые, а прогореть сейчас — как умереть, запросто. Загуляла по нашей стороне смерть, ни правых перед ней, ни виноватых — все равны, равнее прочих обиженные, забиты сводки ею, наперсницей распада, и нету разницы, от чего: в разборках ли, неразборчивых в средствах, дележке великого бесхозного добра, в резне кавказской либо азиатской брошенные, а то и вовсе спроста, опившись самопалом, в тюремной больничке загнувшись от повального тубика, — мало ль как, несчётно причин, да никто и не собирался их считать. Равнодушие какое-то к ней, косой, обуяло всех, и хуже нет приметы. Надолго, значит, разор с воровством, не скоро выдохнется дурная эта, с темного нашего дна взмученная брага, и рассчитывать на что-то доброе впереди никак уж не приходится.

А на что надеется, чего ждёт он от обещанного ему? В лучшем случае, то же самое — повседневность злобную людскую разгребать, свалки эти мусорные общественные, газетная с выпускными авралами текучка… ну, даже если свободы побольше, возможностей, результатов — при том же конечном итоге, личном и общем? При том же, другого не будет, не доживёшь. И не делать его, дела, нельзя тоже. Тупики стоицизма, по-другому не сочтешь.

Может, сами раздумали? Не исключено: в конце концов, ветер в их паруса — что им упираться-то, казалось бы, грести против мейнстрима…

Но звонок озвучил кем-то уже решенное. Встретились с Мизгирем на центральной и по ней же пошли — до арки в старой многоэтажке бывшего, должно быть, доходного дома, воротами зарешеченной всегда; ни разу, кажется, не видел он их открытыми, хотя мимо-то ходил вот уж полтора десятка лет без малого, если студенческие считать.