Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 92

— Итак, значит, тетрадь очутилась в колледже?

— Без сомнения, — ответил Фрэнсис.

Доуссон-Хилл взглянул через стол на судей: Уинслоу слушал, подперев щеку рукой; Кроуфорд посасывал трубку; Браун сидел, откинувшись в кресле, непоколебимый и терпеливый; Найтингэйл встретил взгляд Доуссон-Хилла. Никто из них не проронил ни слова.

Доуссон-Хиллу надо было решать. Сейчас подошел момент поставить вопрос прямо — кто в колледже видел эту тетрадь? Сперва Найтингэйл и затем Скэффингтон — не так ли? Так что же именно хотел сказать сэр Фрэнсис Гетлиф?

Для ведущего бой адвоката это было большим соблазном. Но Доуссон-Хилл, стараясь определить настроение судей, почувствовал, что лучше этому соблазну не поддаваться. Он отступил и отделался каким-то безобидным вопросом. На его месте я поступил бы так же.

Но когда он начал спрашивать Фрэнсиса его мнение относительно Говарда, ему, на мой взгляд, впервые с начала разбирательства дела изменил его здравый смысл. Фрэнсис еще раньше сказал, что Говард держался, как «ни в чем не повинный и не слишком умный человек». Теперь Доуссон-Хилл увлекся ролью пикадора. Фрэнсис действительно так считает? И давно? Надо полагать, он не всегда считал Говарда «ни в чем не повинным»? Если уж на то пошло, еще совсем недавно он этого отнюдь не считал. Надо полагать, он — также не всегда считал Говарда человеком «не слишком умным»? Когда он поддерживал его кандидатуру в члены совета колледжа, вряд ли он мог считать, что тот не слишком умен? Оценка Фрэнсисом характера и способностей Говарда, как видно, претерпела быстрые изменения?

Тот факт, что эти вопросы не имели никакого отношения к делу, еще ничего не значил. Значение имел, однако, — или, во всяком случае, так мне казалось, — тот факт, что Доуссон-Хилл начал заметно раздражаться. Отчасти причиной его раздражения было задетое самолюбие. До сегодняшнего выступления Фрэнсиса Доуссон-Хилл был уверен в своей победе. Сейчас, обводя взглядом непроницаемые лица, предугадать исход дела он не мог; тут, во всяком случае, он мог немного отыграться.

Но нечто большее, чем задетое самолюбие, вложило резкие, сухие нотки в его голос, заставляло его говорить с таким высокомерием и так раздраженно называть Фрэнсиса «сэром Фрэнсисом», делая упор на титул, словно Доуссон-Хилл превратился внезапно из английского аристократа в жителя острова Мальты. Причина была более глубокая, чем задетое самолюбие. Ему просто-напросто был неприятен Фрэнсис. Дело в том, что у Доуссон-Хилла, несмотря на весь его снобизм, несмотря на то что он был доволен положением вещей в окружающем мире, была одна забавная черточка — он не переносил в людях крайностей. Он не любил, когда они бывали не в меру жалки; с другой стороны, его раздражали те, которым, по его мнению, было слишком много дано. Он лучше чувствовал себя с грешниками, чем с праведниками. Он предпочитал людей, потрепанных жизнью, отягощенных заботами, не теряющих, однако, при этом бодрости и — предпочтительно — испытывающих денежные затруднения. Фрэнсис был в его глазах ходячим вызовов. Он был слишком щепетилен, слишком добродетелен; он был слишком добросовестен, слишком не от мира сего; и вообще он слишком преуспел в жизни, ему везло буквально во всем, он даже женился на богатой и имел на редкость одаренных детей. Доуссон-Хилл просто не переносил его.

Итак, Доуссон-Хилл — невероятный случай в его безупречной карьере — вышел из себя. Но и Фрэнсис все заметнее терял самообладание. Фрэнсис, который был в гораздо большей степени «от мира сего», чем предполагал Доуссон-Хилл, питал здоровую, сильную, полнокровную неприязнь к людям, неприязненно относившимся к нему. Кроме того, он терпеть не мог людей не в меру элегантных, вроде Доуссон-Хилла, столь прекрасно одетых, таких моложавых — людей, которых он пренебрежительно определял одним словом flâneurs[33].

С каждой-фразой, которыми они обменивались, все более язвительно-плавной становилась речь Доуссон-Хилла, все более надменным и нетерпеливым делался голос Фрэнсиса. Я заметил, что Браун внимательно посматривает на них обоих. Он начал что-то писать на листке бумаги, лежавшим перед ним.

— Сэр Фрэнсис, — спрашивал Доуссон-Хилл, — вы не согласны, что доктор Говард, которому вы дали столь лестную характеристику, воспользовался данными своего профессора с легкостью поразительной?

— Я не вижу в этом ничего поразительного.

— Вы считаете этот поступок достойным восхищения?

— Я считаю его необдуманным.

— А вы не находите, что он настолько необдуман, что даже бросает некоторую тень на моральный облик доктора Говарда?

— Конечно нет! Очень многие неумные аспиранты поступили бы точно так же.





— Неужели вы действительно считаете, что это делает ему честь?

— Я не сказал, что это делает ему честь. Я сказал, что это необдуманно.

В это время Браун кончил писать. Он осторожно положил свою записку перед Кроуфордом. Кроуфорд опустил глаза, пробежал ее, и только Доуссон-Хилл хотел задать очередной вопрос, как он откашлялся:

— Среди моих коллег, мне кажется, существует мнение, — сказал Кроуфорд, — что продолжать наше сегодняшнее заседание нецелесообразно. Как ректор, я склонен предложить перерыв до завтра.

Уинслоу кивнул. Затем Кроуфорд спросил согласия Брауна, как будто записка Брауна оказала на его, Кроуфорда, действия не больше влияния, чем если бы Браун послал ему любовный сонет на португальском языке.

— Я также склонен думать, — сказал Кроуфорд, снова делая вид, что мысль эта неожиданно осенила его, — что мы подошли к такому моменту, когда старейшинам следует заняться подведением итогов. Надеюсь, никто из вас не откажется, если я предложу вам выпить чашку чая в резиденции. — Он обвел взглядом свою сторону стола. — Итак, может, мы отпустим Эллиота и Доуссон-Хилла до завтрашнего дня?

Послышался приглушенный гул голосов. Последовала предусмотренная этикетом благодарность со стороны ректора в адрес Фрэнсиса Гетлифа. Затем старейшины, предводительствуемые Кроуфордом, гуськом вышли через внутреннюю дверь профессорской в резиденцию.

Мы с Доуссон-Хиллом и Фрэнсисом остались втроем. Никто из нас не знал, о чем говорить. На мгновение даже светская находчивость Доуссон-Хилла изменила ему. Что касается меня, то я уже давно не чувствовал себя так неловко. Довольно неуклюже я спросил его, обедает ли он сегодня в колледжской столовой?

— Увы, нет! — ответил он, вновь обретая свою светскость, и назвал мне семью, куда собирался сегодня вечером.

Фрэнсис сказал, что еще увидится со мной до моего возвращения в Лондон. Поклонившись Доуссон-Хиллу, он вышел из комнаты. Я вышел вслед за ним, не думая однако, догонять его. Мне не хотелось разговаривать ни с кем, кто был как-то связан с говардовским делом.

Я быстро пересек двор, торопясь поскорее укрыться в своей комнате.

Я прекрасно отдавал себе отчет, почему я так поступаю. Может быть, со стороны никто и не догадался бы об этом, но тут я «плевал через левое плечо». Меня считали недоверчивым, осторожным человеком, склонным поддаваться мрачным предчувствиям. Таким я и был. Однако нужно добавить, что всю жизнь я слишком легко зажигался надеждой и, даже дожив до средних лет, сохранил эту способность. Сказать правду, с возрастом некоторыми чертами характера я все больше и больше становился похож на свою мать. Ее тоже постоянно одолевали предчувствия, и она вечно перестраховывалась, — перестраховывалась и буквально, потому что в течение нескольких лет после ее смерти на мое имя продолжали приходить жалкие страховые пособия из «Харт оф Оук» и других страховых компаний, куда она, как и вся беднота того времени, еженедельно носила свои пенни.

И в то же время, становясь с каждым годом все суевернее (и мне кажется, что в этом отношении я был определенно сыном своей матери), она неустанно изобретала рецепты, как приманить счастье, заполняя каждую неделю специальные бланки на «Конкурс головоломок Джона Буля». У нее были свои, установленные посредством гороскопа счастливые часы и дни, когда она садилась писать решение своими крупными смелыми каракулями, а также счастливый час, когда следовало отправлять письмо, чтобы без осечки получить премию. Когда я был еще ребенком, она не раз, бывало, брала меня с собой к почтовому ящику. Я слышал, как конверт с глухим стуком падал в темноту, а она смотрела на меня, и я понимал, что в душе она считает, что выигрыш уже у нее в кармане. «Когда мы разбогатеем», — говорила она и тут же строго учила меня, что «цыплят по осени считают». Прикидываясь суровой реалисткой, она говорила, что нельзя рассчитывать на первый приз каждую неделю. Но на деле она не только рассчитывала: предупреждая меня и порицая за излишний оптимизм, она сама в то же время строила планы, как будет тратить эти шальные деньги.

33

бездельники (франц.).