Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 66

У Ревы загорелись глаза. Но тотчас нахмурились:

— Только на меня в этом деле ты не рассчитывай. Не буду я больше сидеть в обозе.

— А как же командир отряда может оставаться в обозе?

— Какой командир отряда? — непонимающе уставился на меня Павел.

Рассказываю ему, что отныне наше объединение будет состоять из восьми отрядов. Поэтому решено, что я больше не буду совмещать две должности командира отряда и командира объединения. И командиром головного отряда имени 24-й годовщины РККА назначен он, Павел Рева.

— Так что тебе и карты в руки. Пожалуйста, действуй, разворачивай свое минное дело. Но сначала нам нужно разгромить немцев, вырваться на простор.

Рева взволнован, пытается закурить, но спички ломаются одна за другой.

Последние наши бойцы покидают Красную Слободу. Мы с Ревой стоим на бугорке, в последний раз оглядывая ставшие родными места. К нам подошла Петровна. Маленькая, какая-то всегда незаметная и всегда нужная. Тихо заговорила:

— Смотрю, разъезжаются товарищи, то один уедет, то другой. Думаю, пойду, старая, наведаюсь, а вдруг и вы… — Не договорив, пытливо посмотрела на нас. И по глазам видно, что хочется ей услышать от нас один ответ: «Что вы, Петровна, никуда мы от вас не уходим»…

Но не можем мы обманывать добрую женщину.

— Це верно, уезжаем, — вздыхает Рева. — Давай прощаться, золотой ты наш человек.

Я смотрю на Петровну. Вспомнился хутор Пролетарский, морозное вьюжное утро и узел с домашним скарбом. Петровна выносила свои последние вещи, чтобы тайно променять это добро на муку и картошку и подкормить нас, изголодавшихся, измученных. У нее на руках умер раненый Пашкович… До сих пор слышу ее тихие шаги по ночной избе. До изнурения хлопотала она: надо было накормить, обшить, обстирать партизан. И делалось это так незаметно, будто она к этому даже и не причастна.

В мирное время ничем от других не отличалась семья Калинниковых. Жили как все, честно трудились… А вот случилась беда с Родиной, и вся семья лесника поднялась на подвиг. Скромно, без лишних слов эти люди делали свое дело, повседневно рисковали жизнью для спасения других, отдавали все свои силы борьбе с врагом. Любовь и почет этой славной семье! Спасибо тебе за все, Елена Петровна!..

Я обнимаю ее, целую седеющую голову.

— Не забывайте нас, — шепчет Петровна сквозь слезы.

С Ревой идем провожать ее. К нам подходят все новые и новые люди. Слобожане тепло прощаются с нами. К горлу подкатывается комок. Павел бодро говорит людям, что мы вернемся, вернемся скоро. Петровна молча кивает.

— Ничего не хочу. Ничего! Только бы увидеть вас всех живыми, сыны мои…

Сцены прощания… Группа партизан окружила кузнеца. В кожаном фартуке, высокий, бородатый, он склонил непокрытую белую голову. Бойцы жмут ему руки, обнимают, целуют, потом отходят к подводам, но еще долго смотрят на кузницу, на ее хозяина — своего преданного, немногословного друга. Молодой партизан медленно расхаживает вдоль ограды небольшого домика. Подойдет к калитке, потопчется и снова отойдет. Видать, завелась зазноба у паренька и не так-то легко зайти, чтобы проститься с ней.

Где-то на другом конце улицы вспыхнула песня:

Ее подхватывают на подводах, у кузницы, у ворот домов, где слобожане прощаются с бойцами, и широко над Слободой несется грустный мотив.

Щемит сердце. Нет, нигде, куда бы ни занесла меня война, не забыть мне Красной Слободы — нашей маленькой партизанской столицы. Стали дороги и близки мне скромные, отзывчивые слобожане, и эта широкая улица, и река, и густой темный лес за ней…

Иванченков останавливает возле нас свои сани. Лицо пепельно-серо. Глаза ввалились. Глядя в сторону, говорит глухо:

— Опоздал. Извините, товарищ командир. Жена, знаете… И малыши, ведь двое их у меня… Сначала толковал ей всякое по хозяйству. Потом по лесу возил, показывал, где можно скрываться на тот случай, если придут гитлеряки, а как сказал ей, чтоб только живьем в руки фашистам не давалась, тут она и заголосила. Никогда еще она так не плакала, товарищ командир. Никогда, — повторяет он, и у самого слезы медленно катятся по щеке, застревая в густых рыжих усах.

Глазам не верю: Иванченков плачет?



Вспомнилось наше первое знакомство в Смилиже. Иванченков там был у немцев старостой. Но это, как позже выяснилось, был наш подпольщик, предельно честный и преданный нашей Отчизне. Когда же мы впервые пришли к нему, он был уверен: смерти не избежать. Но ни один мускул на его лице не дрогнул. Почему же теперь он так сник? Жену с ребятишками трудно оставлять? Нет, не только это. Там, в Смилиже, он нервы стиснул в кулак, чтобы выиграть схватку, выгадать время, доказать, что он настоящий советский человек. Сейчас же, в кругу друзей, и он не мог и не хотел скрывать свои чувства.

Иванченков встряхивается, прикладывает ладонь к козырьку:

— Разрешите приступить к командованию взводом?

— Не взводом, а ротой, — поправляю я. — Такое решение принял штаб.

Он соскакивает с саней. Взволнованно смотрит то на меня, то на Реву. Хочет что-то сказать, сказать много и горячо, но произносит тихо и коротко:

— Не подведу!..

Бросается в санки и гонит свою мохнатую лошадку.

Подходит Мария Кенина. Держится спокойно. Даже улыбается. Пожалуй, посторонний человек поверил бы ее спокойствию. Но я хорошо знаю Кенину. И знаю, откуда она пришла. Слишком громкий голос выдает ее боль.

— Вы ж понимаете, — говорит она, — с моей мамочкой покуда договоришься — и день мал станет. Такие страсти развела. «Я твою дочку берегла, как наседка пестовала. Так ты теперь вот что надумала — уходить за тридевять земель. Нет, милая, раз ты мать, так и сиди тут, а я тебе не кошка, чтобы дите, как котенка, по лесу таскать…»

От напускной веселости не остается и следа. Мария вот-вот расплачется.

— А тут еще дочурка вцепилась: «Не уходи, мамуля!» Не помню, как и вырвалась, как по лесу шла…

Смотрю на нее. Молодая, красивая. Война оторвала ее от ребенка, от матери, от учительской работы, а сегодня уводит далеко от родного дома, в неизвестность. И снова, в какой уже раз, в сердце стучится мысль: беспредельно благородство наших людей, изумительна красота их подвига — скромного и величественного…

Трудно уходить из этих мест, ох как трудно! Колонна наша уже повернула к реке Неруссе и снова остановилась.

Задыхаясь, бежит к дороге Григорий Иванович Кривенков. Окружаем его. Он валится на сани, заходится кашлем. Наконец поднимает голову, вынимает из бороды застрявшие сухие травинки.

— Когда еще свидимся? — слышим его надтреснутый голос. — Хотелось бы с вами, да силы уже не те.

И сразу заговорили все.

— Давай лечись как следует, теперь мы и без твоей помощи обойдемся.

— Лети в Москву, там орден получишь, а после войны вместе с тобой его обмоем…

Стоял такой галдеж, что я едва расслышал мольбу Григория Ивановича:

— Езжайте, хлопцы, скорее езжайте…

Поднялся с саней, обвел всех нас взглядом. И сразу оборвался гомон. И в наступившей сторожкой тишине заскрипели полозья.

Григорий Иванович Кривенков махал нам вслед шапкой. Мы оставляли человека, который так много сделал для нас. Я уже говорил, что он раздобыл для нас больше тысячи винтовок. За это он первым из брянских партизан был награжден орденом боевого Красного Знамени. Мы больше не встретились с ним. Этот неутомимый человек и после нашего ухода продолжал оказывать помощь партизанам. И однажды, разыскивая тайные места с оружием, усталый и больной, он упал в лесу и уже не поднялся. Пусть советские люди никогда не забудут этого имени: Григорий Иванович Кривенков. Он до последнего дыхания был на боевом посту и отдал жизнь за свое Отечество, которому служил верно и беззаветно.

Чердаш неутомим в беге. Санки то и дело размашисто ударяются о пни и вековые шершавые сосны, между которыми извивается дорога. Едем день, другой. Уже реже стал лес. Показались поляны, чуть зеленеющие от молодой травы, хотя в ложбинах еще лежит снег. По раскисшей дороге и Чердаш замедляет шаг. Вот и знакомые заросли орешника. Говорю Реве: