Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 223

Л.-Р. подробно описал повседневную жизнь Гоголя в школьные годы, не доставлявшую радость ни ему самому, ни одноклассникам: «Пытка в школе для Гоголя тянулась в продолжение всего времени, пока он оставался в Нежине. Благодаря его неряшливости мы все брезговали подавать ему руки при встрече в классах. Да и он сам, замечая это, не искал от нас доброго приветствия, стараясь всегда не замечать никого из нас. Он вечно оставался один. В конце концов мы даже перестали брать в руки и те книги в библиотеке, которые он держал в руках, боясь заразиться какой-нибудь нечистью. Доктора, однако, находили его вполне здоровым физически, хотя и признавали за ним золотушный недуг. И при этой-то болезни он еще постоянно сосал медовые пряники, ел сладости и пил грушевый квас, который был его любимым напитком. Гоголь и сам его приготовлял из моченых лесных груш или покупал его на городском базаре у баб-хохлушек, таких же неряшливых, как и он сам. Но его ничуть это не стесняло, и он с наслаждением поедал все, что приобретал тут, как съедобное. Привычка держать себя просто в отношении пищи у себя дома, в деревне, не покидала его и в Нежине, во время жизни среди людей, более его избалованных (таково было одно из проявлений народности Гоголя еще в ранние годы его жизни — безразличие к одежде и простота пищи. — Б. С.). Это всё никогда в нас более ничего не вызывало, как лишь одно отвращение. Таким образом, жизнь Гоголя в школе была, в сущности, адом для него. С одной стороны, он тяготился своим „хуторным происхождением“ однодворца (это безусловное преувеличение, поскольку к моменту рождения Гоголя его родители уже имели имение с парой сотен крепостных. — Б. С.), с другой — физической неприглядностью. И над всем-то мы смеялись, и отрицали в нем всякое дарование и стремление к образованию, к наукам. Гоголь понимал это наше отношение к нему, как признак столичной кичливости детей аристократов, и потому сам знать нас не хотел. Он искал сближения лишь с людьми, себе равными, например: со своим „дядькою“, прислугою вообще и с базарными торговцами на рынке Нежина — в особенности. Это сближение с людьми простыми, очевидно, давало ему своего рода наслаждение в жизни и вызывало поэтическое настроение. Так, по крайней мере, мы это замечали по тому, что он, после каждого такого нового знакомства, подолгу запирался в своей комнате и заносил на бумагу свои впечатления. Было ли это всё когда-либо предано гласности, сказать трудно. А те вирши, которые он писал здесь в стихах в наш школьный рукописный журнал „Навоз Парнасский“, но им не давали в нем места… Однажды, впрочем, мы поместили в „Навозе Парнасском“ одно небольшое стихотворение Гоголя из малороссийской жизни на тему, „как жили в старину“, но и то лишь потому, чтоб над ним потом посмеяться и отблагодарить его за эту виршу фунтом медовых пряников, которые он любил и которые были ему преподнесены через особую депутацию в одной из аудиторий, перед классными занятиями. Но на это Гоголь страшно рассердился и швырнул подарок чуть ли не в лицо депутатам, а потом, оставив класс, почти две недели не появлялся, под предлогом болезни. Вообще Гоголь служил нам в школе объектом забавы, острот и насмешек, и это тянулось до тех пор, пока он пребывал в нашей среде… Мы в то время, когда знали Гоголя в школе, не только не могли подозревать в нем „великого“, но даже не видели и малого. Хотя его школьные успехи шли наравне с нашими, но это еще не давало нам повода думать, что в нем обнаружится литературный талант. Этого не замечали также и наши учителя. То, что нам было известно из гоголевских литературных произведений, не внушало никакого доверия, что Гоголь когда-нибудь станет великим писателем». Воспоминания Л.-Р. доказывают, что Гоголь из-за незнатности происхождения и незнания хороших манер, а точнее, из-за равнодушия к ним, был в нежинской гимназии белой вороной. Его отчуждение от основной массы учащихся усугублялось тем, что Гоголь уже тогда ощущал собственную исключительность и верил в свое превосходство над окружающими, верил в то, что его ждет какое-то великое поприще.

Л.-Р. свидетельствует, что литературные успехи Гоголя в гимназии были очень скромные: «Учился Гоголь очень плохо, всегда и во всем был неопрятен и грязен, за что особенно не жаловали его преподаватели и репетиторы, на которых, впрочем, он обращал мало внимания… Наш товарищ П. Г. Редкин имел комнату у профессора Белоусова. По субботам, вечером, у него собирались некоторые из приятелей, пописывавшие стишки. Постоянными посетителями были — Гоголь, Кукольник, Константин Базили, Прокопович, Гребенка, я и другие. Происходило чтение наших произведений, критический разбор их и решения, годятся ли они для помещения в издававшемся нами рукописном журнале „Навоз Парнасский“ или для блага автора должны быть преданы торжественному уничтожению. Некоторые из стихотворений Гоголя, в приятельской переделке Прокоповича, были помещены в этом журнале, чему всегда радовался безгранично Гоголь. Первая прозаическая вещь Гоголя была написана в гимназии и прочитана публично на вечере Редкина. Называлась она „Братья Твердославичи, славянская повесть“. Наш кружок разнес ее беспощадно и решил тотчас же предать уничтожению. Гоголь не противился и не возражал. Он совершенно спокойно разорвал свою рукопись на мелкие клочки и бросил в топившуюся печь, — „В стихах упражняйся, — дружески посоветовал ему тогда Базили, — а прозой не пиши: очень уж глупо выходит у тебя. Беллетрист из тебя не вытанцуется, это сейчас видно“. Но без приятельской поддержки Прокоповича и стихи гоголя были бы негодны, так как он никогда не мог совладать с размером, с гармонией, а, гоняясь за рифмами, так обезображивал всегда смысл своих творений, что даже всегда сдержанный Прокопович приходил в ужас». Л.-Р. рассказал также об одной остроумной шутке Гоголя, связанной со стихами: «Профессор Н. П. Никольский заставлял учеников сочинять: это была его слабость, — и не только сочинять что-нибудь прозой, но даже и стихами. На одном уроке Гоголь подаст ему стихотворение Пушкина — кажется, „Пророк“. Никольский прочел, поморщился и, по привычке своей, начал переделывать. Когда пушкинский стих профессором был вконец изуродован и возвращен мнимому автору с внушением, что так плохо писать стыдно, Гоголь не выдержал и сказал: „Да ведь это не мои стихи-то“. — „А чьи?“ — „Пушкина. Я нарочно вам их подсунул, потому что никак и ничем вам не угодить, а вы вон даже и его переделали“. — „Ну, что ты понимаешь! — воскликнул профессор. — Да разве Пушкин-то безграмотно не может писать? Вот тебе явное доказательство. Вникни-ка, у кого лучше вышло“».

«МАЙСКАЯ НОЧЬ, ИЛИ УТОПЛЕННИЦА»,

повесть, впервые опубликованная в 1831 г. в первой части сборника «Вечера на хуторе близ Диканьки».

Эпизод, когда мачеха, обратившаяся в страшную черную кошку, пытается задушить панночку — дочку сотника, но лишается лапы с железными когтями, навеян детскими видениями Гоголя. По воспоминаниям А. О. Смирновой (в записи П. А. Висковатого), Гоголь однажды рассказывал ей: «Было мне лет пять. Я сидел один в Васильевке. Отец и мать ушли. Оставалась со мною одна старуха няня, да и та куда-то отлучилась. Спускались сумерки. Я прижался в уголку дивана и среди полной тишины прислушивался к стуку длинного маятника старинных стенных часов. В ушах шумело, что-то надвигалось и уходило куда-то. Верите ли, — мне тогда уже казалось, что стук маятника был стуком времени, уходящего в вечность. Вдруг слабое мяуканье кошки нарушило тяготивший меня покой. Я видел, как она, мяукая, осторожно кралась ко мне. Я никогда не забуду, как она шла потягиваясь, а мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, и зеленые глаза искрились недобрым светом. Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене. „Киса, киса“, — пробормотал я и, желая ободрить себя, соскочил и, схвативши кошку, легко отдавшуюся мне в руки, побежал в сад, где бросил ее в пруд, где несколько раз, когда она старалась выплыть и выйти на берег, отталкивал ее шестом. Мне было страшно, я дрожал, а в то же время чувствовал какое-то удовлетворение, может быть, месть за то, что она меня испугала. Но когда она утонула и последние круги на воде разбежались — водворились полный покой и тишина, — мне вдруг стало ужасно жалко „кисы“. Я почувствовал угрызения совести. Мне казалось, что я утопил человека. Я страшно плакал и успокоился только тогда, когда отец, которому я признался в поступке своем, меня высек». В М. н. или у. ведьму-мачеху утаскивает в пруд утопленница-панночка.