Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 223

Сам О. так описал в мемуарах это чтение: «…Осенью 1851 года, будучи проездом в Москве, я, посетив Гоголя, застал его в хорошем расположении духа, и на вопрос мой о том, как идут „Мертвые Души“, он отвечал мне: „Приходите завтра вечером, в 8 часов, я вам почитаю“. На другой день, разумеется, ровно в 8 часов вечера я был уже у Гоголя; у него застал я А. О. Россета, которого он тоже позвал. Явился на сцену знакомый мне портфель; из него вытащил Гоголь одну довольно толстую тетрадь, уселся около стола и начал тихим и плавным голосом чтение первой главы. Гоголь мастерски читал: не только всякое слово у него выходило внятно, но, переменяя часто интонацию речи, он разнообразил ее и заставлял слушателя усваивать самые мелочные оттенки мысли. Помню, как он начал глухим и каким-то гробовым голосом: „Зачем же изображать бедность да бедность, да несовершенство нашей жизни, да выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что же делать, если уже таковы свойства сочинителя и, заболев собственным несовершенством, уже и не может он изобрать ничего другого, как только бедность да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши и отдаленных закоулков государства. И вот опять попали мы в глушь, опять наткнулись на закоулок“. После этих слов внезапно Гоголь приподнял голову, встряхнул волосы и продолжал уже громким и торжественным голосом: „Зато какая глушь и какой закоулок!“ За сим началось великолепное описание деревни Тентетникова, которое, в чтении Гоголя, выходило как будто писано в известном размере. Все описания природы, которыми изобилует первая глава, отделаны были особенно тщательно. Меня в высшей степени поразила необыкновенная гармония речи. Тут я увидел, как прекрасно воспользовался Гоголь теми местными названиями разных трав и цветов, которые он так тщательно собирал. Он иногда, видимо, вставлял какое-нибудь звучное слово единственно для гармонического эффекта. Хотя в напечатанной первой главе все описательные места прелестны, но я склонен думать, что в окончательной редакции они были еще тщательнее отделаны. Разговоры выведенных лиц Гоголь читал с неподражаемым совершенством. Когда, изображая равнодушное, обленившееся состояние байбака-Тентетникова (очевидного предшественника Обломова. — Б. С.), сидящего у окна с холодной чашкой чая, он стал читать сцену происходящей на дворе перебранки небритого буфетчика Григорья с ключницей Перфильевной, то казалось, как бы действительно сцена эта происходила за окном и оттуда доходили до нас неясные звуки этой перебранки. Граф А. П. Толстой сказывал мне, что ему не раз приходилось слышать, как Гоголь писал свои „Мертвые Души“: проходя мимо дверей, ведущих в его комнату, он не раз слышал, как Гоголь один, в запертой горнице, будто бы с кем-то разговаривал, иногда самым неестественным голосом. В черновых рукописях видны следы этой работы. Каждый разговор переделывался Гоголем по нескольку раз. Зато как живо, верно и естественно говорят все его действующие лица. Рассказ о воспитании Тентетникова, сколько мне помнится, читан был Гоголем в том виде, как он напечатан в первом издании 1855 года. Причина же выхода в отставку Тентетникова была гораздо более развита, чем в тех вариантах, которые до нас дошли… Тентетников выставлен был лицом в высшей степени симпатичным. Утратив веру в свой идеал, чувствуя себя безоружным в борьбе с неразрешимыми противоречиями, он, может быть, по примеру других, окончательно и примирился бы с ними, чиновное честолюбие взяло бы верх над голосом совести, ежели бы не представилось воображению его другое поприще деятельности, еще не испытанное им, но заманчивое по обилию средств к практическому приложению всего запаса добра и благородных намерений, которыми полна была душа его. Он поехал в деревню. Чудное описание этой деревни в чтении Гоголя выходило так прелестно, что когда он кончил его словами: „Господи, как здесь просторно!“, то мы, оба слушателя, невольно вскрикнули от восхищения. Затем приезд Чичикова, разговор его с Тентетниковым и весь конец первой главы, сколько мне помнится, Гоголь читал совершенно согласно с текстом издания 1855 года. Окончив чтение, Гоголь обратился к нам с вопросом: „Ну, что вы скажете?“ Будучи под впечатлением тех прелестных картин и разнообразных описаний природы, которыми изобилует первая глава, я отвечал, что более всего я поражен художественной отделкой этой части, что ни один пейзажист не производил на меня подобного впечатления. „Я этому рад“, — отвечал Гоголь и, передав нам рукопись, просил, чтобы мы прочли ему вслух некоторые места. Не помню, г. Россет или я исполнил его желание, и он прислушался к нашему чтению, видимо, желая слышать, как будут передаваться другими те места, которые особенно рельефно выходили при его мастерском чтении. По окончании чтения г. Россет спросил у Гооля: „Что, вы знали такого Александра Петровича (первого наставника Тентетникова) или это ваш идеал наставника?“ При этом вопросе Гоголь несколько задумался и, помолчав, отвечал: „Да, я знал такого“. Я воспользовался этим случаем, чтобы заметить Гоголю, что действительно его Александр Петрович представляется каким-то лицом идеальным, от того, быть может, что о нем говорится уже, как о покойнике, в третьем лице; но как бы то ни было, а он, сравнительно с другими действующими лицами как-то безжизнен. „Это справедливо“, — отвечал мне Гоголь и, подумав немного, прибавил: „Но он у меня оживет потом“. Что разумел под этим Гоголь — я не знаю. Рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана; я не заметил в ней поправок. Прощаясь с нами, Гоголь просил нас никому не говорить, что он нам читал, и не рассказывать содержания первой главы… Я могу указать… еще несколько мотивов из последних глав 2-й части… которые я слышал от Шевырева. Например: в то время, когда Тентетников, пробужденный от своей апатии влиянием Уленьки, блаженствует, будучи ее женихом, его арестовывают и отправляют в Сибирь; этот арест имеет связь с тем сочинением, которое он готовил о России, и с дружбой с недоучившимся студентом с вредным либеральным направлением. Оставляя деревню и прощаясь с крестьянами, Тентетников говорит им прощальное слово (которое, по словам Шевырева, было замечательное художественное произведение). Уленька следует за Тентетниковым в Сибирь, там они венчаются и проч. (возможно, жизненный путь Тентетникова повторял жизненный путь известного государственного деятеля М. М. Сперанского, сосланного в Сибирь при императоре Александре I по обвинению в связях с Бонапартом и либеральных воззрениях (ср. мотив: Чичиков — Наполеон), сделавшего там блестящую чиновничью карьеру и вновь вошедшего в милость при Николае I. Б. С.). Вероятно, в бумагах Шевырева сохранились какие-либо воспоминания о слышанных им главах 2-го тома „Мертвых Душ“; по крайней мере, мне известно, что он намерен был припомнить содержание тех глав, от которых не осталось никаких следов, и изложить их вкратце на бумаге» (к сожалению, эта рукопись С. П. Шевырева до нас не дошла).

ОДОЕВСКИЙ Владимир Федорович (1803–1869),

князь, камергер, сенатор, писатель, музыковед, публицист. Его литературно-музыкальный салон в Петербурге в 1830-е годы посещал Гоголь. В марте 1833 г. О. вместе с Гоголем и А. С. Пушкиным задумали издать сборник «Тройчатка, или Альманах в три этажа», но этот проект остался неосуществленным. В сентябре 1837 г. Гоголь из-за безденежья собирался продать О. свою петербургскую библиотеку, о чем писал из Женевы Н. Я. Прокоповичу. Но сделка не состоялась.

15 марта н. ст. 1838 г. Гоголь писал О. из Рима: «Любит ли меня князь Одоевский так же, как прежде? Вспоминает ли он обо мне? Я его люблю и вспоминаю. Воспоминание о нем заключено в талисман, который ношу на груди своей; талисман составлен из немногих сладких для сердца имен — имен, унесенных из Родины; но, переселенцы, они дышат там не так, как цветы, пересаженные в теплицу, нет, они там живут живее, чем жили прежде. Талисман этот меня хранит от невзгод и, когда нечистое подобие тоски или скуки подступит ко мне, я ухожу в мой талисман и в кругу мне сладких заочных и вместе присутствующих друзей нахожу свой якорь и пристань. Помнят ли меня мои родные, соединенные со мною святым союзом муз? Никто ко мне не пишет. Я не знаю, что они делают, над чем трудятся? Но мое сердце всё еще болит доныне, когда занесется сюда газетный листок, и напрасно силюсь отыскать в нем знакомое душе имя или что-нибудь, на чем бы можно взор остановить… всё рынок да рынок, презренный холод торговли да ничтожества! Доселе всё жила надежда, что снидет Иисус гневный и неумолимый и беспощадным бичом изгонит и очистит святой храм от торга и продажи, да свободнее возлетит святая молитва. Теперь… Пишите, скажите Карамзину, чтобы он прислал мне то, что обещал… Обнимите за меня Жуковского и Плетнева. Если увидите кн. Вяземского, передайте ему мой поклон».