Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 15



И вот, поскольку, возвращаясь с работы, я никогда не знала, дома она или нет, двенадцатый тополь стал для меня той краеугольной точкой, в которой, собственно говоря, решалось: рухну ли я через пару минут на диван, отравленная отвращением к бессмысленному течению времени, или же – легче светового луча – вспорхну к себе, под самую крышу, чтобы там, в своей комнатке, то есть ближе всего к небесам, засучив рукава, заняться передвижением гор.

Глава 6.

Нужные люди

На Герберта надейся, а сама не плошай. Отправив ему в конце июля письмо, я решила подготовить некоторую почву на случай отрицательного ответа или принципиального неответа (такое я вполне допускала). Она твердо сказала, что ребенок без мужа ей не нужен. Заручившись таким решением, я начала действовать.

Прерывание беременности на большом сроке, насколько я знала, было всё же возможным, но исключительно по медицинским показаниям: почечная или сердечная недостаточность, сильная близорукость, угроза отслойки сетчатки – что-нибудь такое. У меня были два, так сказать, протежирующих канала, где ей, при определенных условиях, написали бы нужные справки. Сложность заключалась в том, что в летнее время нужные мне люди могли пребывать в отпусках. Однако действительно ли они находятся на вакациях, я не знала, а позвонить, по некоторым причинам, не могла.

Первый «канал» жил на Васильевском. Туда я поехала в обед, начальству сказав, что задержусь (срочный визит к зубному). В метро у меня свистнули кошелек, поэтому, приехав в нужное место и убедившись, что «канал» до сентября на даче, я вынуждена была одалживать сиротскую сумму – у людей, которых я знала очень плохо и которым сказала, что я именно из-за этого (т. е. из-за трехрублевой суммы) свой визит и наносила.

Второй «канал» проживал на Пискарёвке, куда я отправилась на следующий день под предлогом того же (недовыкорчеванного) зуба; однако пискарёвский фактотум тоже пребывал в нетях... Тащилась я туда и обратно со множеством пересадок, трамваи дребезжали, троллейбусы, друг за другом, выходили из строя; один, удушая жженой резиной, даже зловеще тлел, грозя вот-вот вспыхнуть, но я всё же добралась до метро, где – выходя (точней, вываливаясь) из вагона, зацепилась каблуком за какую-то металлическую скобку, рухнула – и вывихнула большой палец левой руки.

А добавочные тернии меня всегда лишь подстегивают.

Я поняла, что речь сейчас может идти только о подпольном аборте.

Пока слово не названо, предмета вроде бы нет. О господи боже мой! Я как-то лежала в больнице с аппендицитом, и вот дежурный врач, ночью, говорил кому-то по телефону – с медсестринского поста, в коридоре (а мне было всё слышно, потому что именно в коридоре я и лежала), – что «у нее уже отек легких, агональная стадия». Речь шла о девчонке девятнадцати лет, как раз после такого вот подпольного «опростания». И хотя я не видела ее, меня тогда поразило, что последний удар, несмотря на первичное неблагополучие совсем в другом органе, пришелся на легкие. И я поняла, что она задыхается! Прежде чем отнять у нее жизнь, Там, Наверху, было решено перекрыть ей воздух.

Глава 7.

Реальность жареных баклажанов



...Я просыпаюсь средь кружева жемчужно-серых теней. Свет переливается всеми оттенками светлого пепла. Царит белая ночь. Точнее, белесая. Сна уже нет. Хорошо еще, что сегодня суббота.

Днем мы вяло, в халатах, кое-как ползаем по квартире. Она, к счастью, пуста: соседи – тоже люди – на дачах. Ты смотрела почту? Три раза уже. И что? Счета за телефон. Ясно... (Не эти бы счета, так хоть ящик не отпирай...) Ужинать будешь? Нет... Ладно. Мое дело приготовить.

К вечеру я, как обычно, прихожу в себя. Мы одни на кухне... Я жарю котлеты. В качестве гарнира – баклажаны с Кузнечного рынка. Она их очень любит. Исчерна-фиолетовые баклажаны похожи на империалистические атомные бомбы – какими их, во времена моего детства, традиционно изображали в газетах. Может быть, поэтому я не очень люблю «синенькие», как ласково их называют в далеком украинском раю. Но она моложе. Ее память ещё не изуродована, не захламлена.

Сидя на подоконнике, она читает какой-то самиздатовский шедевр: иногда зевает, иногда сосредоточенно смотрит в сторону. Кстати сказать, мусолит эту заляпано-залапанную целлюлозу уже неделю. Листки, размноженные методом фотокопии, полностью поменяли порядок: сейчас на самом верху стопки лежит страничка с крупным, обозримым даже издалека, словом КОНЕЦ...

Она смотрит на меня со своей милой, смущенной улыбкой – у нее странный, крошечный, почти точечный зрачок, а что в ней не странно? – она смотрит на меня и говорит: а как ты думаешь, что это значит? Что именно? спрашиваю я. А вот, говорит она, эта фраза. И смешно, с детской старательностью – то есть интонационно проскакивая запятые, – читает: «Может быть, всё... это... лжебытие, дурной сон, и я сейчас... проснусь где-нибудь на травке... под Прагой...»

На кухне, где она сидит в шаге от меня (держа стопку листков на плотно сведенных, девически-смущенных коленях и глядя округ доверчивыми крыжовниковыми глазами), так прочно, так несокрушимо уютно, что сны – тем паче дурные – остаются достоянием одной лишь бумаги: равномерно распределенной типографской краской. Ну и что тут непонятного, снисходительно говорю я. Всё непонятно, с вызовом говорит она. Видишь ли, начинаю я... Да знаю я, что ты хочешь сказать! Но тут написано: «я проснусь». Почему он думает, что – «проснется»? Что попадет в «объективную реальность»? Что травка и Прага «существуют»? Для меня Прага уж точно не существует, смеюсь я. Меня туда еще в институте не пустили – по пятому пункту, я тебе говорила? А что тогда в жизни не... как это... не «лжебытие»? Герберт говорил... Говяжьи котлеты, говорю, с жареными баклажанами и зеленым луком – это уж точно не «лжебытие». Быстренько вымой руки и садись.

Я снова просыпаюсь посреди ночи – внезапная, очень простая мысль пронзает меня отравленным копьем: а если у них всё наладится?! Ну, «всё», положим, не наладится, но что-нибудь да наладится: будет себе, как у всех, семейная их жизненка трюхать изо дня в день – ни шатко ни валко... что тогда делать мне? Значит, я не хочу, чтобы у них «наладилось»? Неужели правда? Неужели я не найду себе возле них места?.. Ага, язвит внутренний голос, прямо-таки Тургенев и Виардо: «на краю чужого гнезда»... А кто из нас Виардо?.. котлеты... красная трава... седая старуха темным деревянным гребнем дерет на своем темени ссохшиеся от крови волосья...

Просыпаюсь. Ночь. Если я сейчас с таким энтузиазмом подготовлю почву для того, чтобы убить этого «неправильного» ребенка – убить «неправильного», дабы потом, в киношно-счастливом «потом», – родился ребенок «правильный»: от «правильного» мужа, в «правильной» семье, в «правильной» стране, в «правильном» мире – вот только убрать неправильного! – если я сейчас полностью подготовлю для этого почву (а я уже знаю, к кому обратиться), то, мне кажется, именно в ту самую минуту, когда все мои приготовления будут закончены, Герберт, синхронно с их окончанием, сядет за стол и напишет, что он не хочет этого ребенка знать. То есть я, своими собственными руками, сначала «создам ситуацию» (именно это и будет пусковым моментом для дальнейшего хода событий), а затем подергаю марионетку-Герберта за ниточки кукольных его рук: чтобы он этой ситуации соответствовал.

Погоди: ты со страхом о том думаешь или с облегчением? А это не разделить. Ужас как раз в том, что это не разделить. А если всё же уговорить девочку этого ребенка – родить? Вдвоем мы... а что? А то, говорит голосок, что у тебя даже на заказное письмо-то... даже на... ни на что нет...

Просыпаюсь оттого, что она стонет. Что с тобой? Ой, меня тошнит... ой, не могу... мясо... фу-у-у... зачем ты меня этими котлетами... фу-у-у... так и стоят перед глазами... ой, ёлки-палки... у меня, наверное, токсикоз... Ну пойдем... пойдем в туалет...