Страница 14 из 26
Это отступление я вынужден был сделать для того, чтобы читатель понял меня правильно, когда в следующей фразе я буду писать: «Со странным чувством какого-то возбуждения я подошел к Владимирскому собору» (здесь я имею в виду не севастопольский Владимирский собор, а тот, что стоит на просторном открытом месте в нескольких шагах от херсонесских раскопок, на берегу моря).
Вокруг него бурьян, заросшие воронки от бомб и тяжелых снарядов, затянутые пылью и колючкой бывшие окопы и ходы сообщения.
Места знакомые и незнакомые – чего-то в них не хватало.
Не хватало, очевидно, обстановки и атмосферы того времени.
Вот здесь в июне 1942 года где ползком, а где перебежкой в рост мы с работником политотдела Приморской армии пробирались до этого самого Владимирского собора. В глубоких подвалах находился склад культотдела, мне нужна была фотопленка для моего «ФЭДа».
Высокое место, на котором стоит собор, хорошо просматривалось с Северной стороны; немцы неотступно следили за каждым нашим бойцом, а уж за командиром в три глаза.
Политотделец клял меня, правда не зло, но сильно, за то, что на мне был темно-синий флотский китель с золотыми нашивками на рукавах, надраенные медные пуговицы, черные брюки и черная фуражка с золотым «крабом», – я выглядел, как сказал политотделец, когда мы лежали с ним в пыли, вжимаясь в каменистую землю, пережидая минометный налет, «демаскирующим элементом».
Политотделец был прав – здесь, в осажденном городе, моряки ходили в хаки. И это было правильно: в конце июня холмы и долы Гераклейского полуострова были выжжены немилосердным солнцем, и выгоревшее армейское обмундирование довольно удачно сливалось с фисташкового цвета землей.
Но что я мог поделать?
Положение Севастополя в то время было действительно тяжелым, и, хотя никто об этом не говорил и дух защитников города был необычайно высок, все же только дурак не мог понять, насколько тяжело оно…
Мы подсчитали с политотдельцем, чего стоили пять кассет пленки, которые мы с ним разыскали в склепах Владимирского (херсонесского) собора среди баянов и щипкового культинвентаря: гитлеровцы израсходовали на нас двадцать мин и четыре снаряда!..
Так было двадцать шесть лет тому назад!
И теперь стоит июнь, но не в конце своем, как тогда, а в самом начале.
Сейчас степь цветет. И цветы ее удивительно нежны и ароматны, и море синее, неоглядное, на нем еще нет белесых полос, и небо – ах, что за небо здесь в начале лета!
Чистое, высокое, и кажется, что оно поет!
А тогда, двадцать шесть лет тому назад, солнце жгло с яростью африканского темперамента, и все живое сохло, и над полуостровом носились запахи полыни, пыли, пороховых газов и крови. А в небе днем стояли неумолчные гулы авиационных моторов, раскаты орудийных выстрелов и вой бомб.
Получив «молнию» из редакции, я не успел подготовиться к этой опасной поездке, а по-журналистски, безоглядно воспользовался первой оказией (к счастью, это был лидер «Ташкент») и совершенно неподготовленным, то есть без соответствующей экипировки, без фотопленки и даже, как говорят военные, без личного оружия – пистолета – явился в осажденный Севастополь.
Огромная площадь у собора покрыта сочной травой, унизанной цветами, как мавританский газон.
Среди множества нежных цветов, среди маков, вспыхивающих огоньками то тут, то там, среди колокольчиков, ромашек и граммофонных труб повители и каких-то других, незнакомых мне южных клейких розоватых и темно-карминных, крепко-ароматных цветов, на бугорках пришедших в запустенье окопов и артиллерийских двориков виднелись крепкие головы татарника.
Того самого татарника, с описания которого Лев Толстой начал свою повесть «Хаджи-Мурат».
В куполе собора несколько проломов. Довольно больших – видны фрески сочного письма.
Собор закрыт – его здание опасно для посетителей.
Вокруг – воронки, они поросли бурьяном. В бурьяне и около кустарников хлопочут козы, не подозревая о значении и величии этой земли. Боже, какая проза!
В нескольких шагах от собора, под длинным навесом за проволочной сеткой, как в вольерах, стоят пифосы – огромные сосуды из обожженной глины. В них малоазиатские греки две тысячи лет тому назад держали пресную воду, солили рыбу и хранили зерно.
Пифосы подняты со дна бухты, возле бывшей набережной Херсонеса.
Глядя на пифосы, мы как бы смотрим в глубь веков.
Несколько шагов дальше к морю, и открываются раскопки Херсонеса; на фоне синего неба – одинокие белые колонны, полуразрушенные своды зданий: бани, мельницы, богатые дома, водоемы.
Шагая по мостовой, настеленной рабами две тысячи лет тому назад, я невольно вспомнил Аппиеву дорогу под Римом и мертвую Помпею.
Много дум вызывают свидетели угасших цивилизаций, былого могущества.
Мысленный взор, эта волшебная сила фантазии, способен под определенным впечатлением, как вспышка молнии в ночи, выхватить какой-то необычный мир, что-то стоящее на грани волшебства и скучной прозы обыденности, я на миг увидел далекую, необратимую и сказочно-удивительную жизнь.
Передо мной мелькнули, как перед иллюминаторами мчащегося с бешеной скоростью самолета, какие-то толпы людей, я услышал даже голоса, а затем глаза мои были ослеплены блеском золотых шлемов и необычайно яркими одеждами цвета пурпура и небесной лазури… Перед моим взором в бешеной скорости мгновенья промелькнули даже чьи-то длинные ресницы и жгучие глаза… Ширкнувшая под ногами крыса вернула меня к действительности…
Недалеко от раскопок древнего Херсонеса, на обрывистом берегу голубого моря, на металлической перекладине, укрепленной на двух каменных столбах, висит старый, позеленевший от соленых морских ветров, побитый пулями, осколками мин и снарядов и… камнями колокол.
Судьба его необычна. Сотруднику газеты «Слава Севастополя», молодому писателю Вениамину Теплухину, удалось разыскать в севастопольском городском архиве следующий документ: «Дело № 41. О возвращении из Франции колокола, плененного в Крымскую кампанию и висевшего в башне храма в Париже, начато в 1898 году». Папка содержит переписку дипломатов.
В результате этой переписки 23 ноября 1913 года колокол был возвращен в Севастополь. Почти шестьдесят лет провисел он на одной из колоколен Нотр-Дам де Пари.
У колокола боевая биография: по низу его вязью тянется следующая надпись: «Сей колокол вылит… Николая Чудотворец… в Таганр… из турецкой… артиллерии весом пу… ду… 1778 года лета август… числа».
По возвращении своем на родину колокол был поднят на новую деревянную колокольню.
Им не пользовались для сбора монахов к службе, но как только на море ложился плотный туман, он начинал подавать свой голос, чтобы капитаны судов знали, где они находятся и как надо поступать, чтобы избежать кораблекрушения.
В музее мне сказали, что у него высокий и чистый голос. Между прочим, он и до первой обороны Севастополя служил скитальцам морей своим звонким, легким и певучим голосом.
Язык его предупреждал в часы тяжелых и белых, непроницаемых, как саван, туманов и советские корабли, пока не был установлен ревун.
Моряки говорят, что и теперь, в наше время, если выходит из строя ревун, старый колокол вовремя подаст спасительный голос.
Раздается его звон порой и в ясную, совершенно безоблачную погоду – это озорники ребята-купальщики, упражняясь в меткости, прямо с пляжа кидают в колокол голыши. Но при этом не слышно его чистого и сильного бельканто, а раздается лишь стон. Так стонет ветеран, когда в непогоду ноют старые раны. Колоколу почти двести лет. За эти годы несчетно раз его хлестали дожди плакучие и ветры буйные, а уж сколько раз во время войн клевали его пули да осколки снарядные!
Берег, тянущийся влево от колокола в сторону Стрелецкой бухты, дик и обрывист. Нарытые во время войны траншеи и артиллерийские дворики обмелели и заросли переполошником.
Берег этот можно было бы принять за часть необитаемого острова, если б внизу, у больших камней, где на крупный галечник набегает морская волна, не было всепроникающих «диких» курортников.