Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 53

Но ничего не мог поделать со своими мыслями. Как по заколдованному кругу, они продолжали свое бесконечное движение. То он думал о возможности сгладить противоречия, возникшие между союзниками, убедить Сталина, что в главном Америка была верна своим обязательствам перед Россией, то приходил к выводу, что сцементировать союз уже едва ли удастся.

Одно не приходило ему в голову — то, что он по-настоящему не знает ни далекой России, ни ее лидера и именно поэтому не может найти правильного решения.

Чем, как объяснить тот факт, что Рузвельт — умный, решительный, прагматически мысливший человек, всегда знавший, чего он хочет, — в последние дни своей жизни бился над ответом Сталину, над определением цели, содержанием и стилем своего письма, бился, пытаясь проникнуть в душу советского лидера и при этом чуть ли не впадая в мистику?

Все в жизни имеет свое начало. Широкие, многоводные реки начинаются с маленьких ручейков; разрушительные землетрясения — с небольших подземных толчков; смене социального строя предшествует накал классовой борьбы; приход того или иного лидера к руководству или, наоборот, его отстранение определяется тем, насколько успешно или неумело возглавлял он борьбу за укрепление могущества своего класса.

Отношение президента к Советской России и ее лидеру Сталину тоже имело свои истоки. Признание этой страны определили объективные экономические интересы наиболее дальновидных представителей «большого бизнеса», но это было и победой политического разума президента. Однако России он, в сущности, не знал.

Рузвельт очень смутно представлял себе, почему в этой далекой стране произошел «государственный переворот», не очень хорошо понимал, зачем американским войскам потребовалось участвовать в интервенции против новой России, народ которой, судя по всему, был готов сражаться до последней капли крови, чтобы сохранить тот строй, которому положила начало революция.

Но, став президентом, Рузвельт сделал все от него зависящее, чтобы Соединенные Штаты признали Россию: американский страус должен был наконец вытащить свою голову из песка — он держал ее там целых шестнадцать лет!

Еще меньше, чем Россию, знал Рузвельт ее лидера Сталина. Президент не понимал, что сила Сталина объяснялась отнюдь не только его умом и железной волей, а прежде всего поддержкой народа, свершившего революцию, поддержкой партии, которая этот народ возглавила.

Рузвельт, несомненно, уважал Сталина — сначала за стойкость, а потом за победы войск, которыми тот руководил.

Да, правые американские, да и не только американские, газеты неустанно поносили Сталина, называли его «диктатором, навязавшим свои коммунистические взгляды миллионам людей», конечно же, жаждущих реставрации если не царизма, то уж капиталистической системы во всяком случае; они называли его тираном, коварным византийцем...

Но разве и его, Рузвельта, в самой Америке не поносили как диктатора? Разве на карикатурах в газетах президента не изображали в виде безумного профессора с выпученными глазами, испытывающего на добропорядочной христианской Америке свои недоработанные революционные теории? Разве фашистская печать не трезвонила на весь мир, что в Овальном кабинете Белого дома происходят чуть ли не шабаши и что сам Рузвельт — креатура международного еврейства, стремящегося захватить в свои руки Соединенные Штаты?

Возможно, многое из того, что пишут о Сталине, соответствует истине, полагал президент, — коммунисты не вызывали у него особых симпатий, — но он не сомневался в том, что правые газеты были склонны к злонамеренным преувеличениям.

Как же складывалось, как развивалось отношение Рузвельта к России и Сталину? Разумеется, решающим фактом было нападение гитлеровской Германии на Советский Союз. Но и задолго до этого нападения президент, с его прагматическим и политически изощренным умом, понимал, что в планы Гитлера, пусть пока еще далекие, входит захват всего мира, включая Америку.

Россия, даже еще не воюющая, была не только противовесом Германии, но и сдерживающим фактором для Японии — потенциального противника Америки на Дальнем Востоке.

Из этого надо было делать выводы — и теоретические и практические. В создававшейся международной обстановке думать о Советском Союзе как о враге было нелепо. Видеть в нем будущего союзника было, по убеждению Рузвельта, реалистично. Нападение Германии на Россию укрепило его в этом убеждении.

Он еще не решался объявлять во всеуслышание о своем сочувствии новой жертве фашизма; тот самый хор, который уже не первый год поносил президента, теперь злорадно пророчествовал падение России. Каждое новое сообщение об отступлении войск Красной Армии расписывалось в правой печати, как «начало конца»; на реакционном американском «тотализаторе» делались ставки на скорую гибель Советов. С продвижением гитлеровцев на восток эти ставки удваивались и утраивались. Не смолкали старавшиеся перекричать друг друга голоса: «Через десять дней!», «Через две недели!», «Нет, раньше! Немцы уже у стен Кремля!», «Сталин бежал из Москвы!»



Но проходила неделя, вторая, третья, а реальная Россия — не та, что существовала в параноидном сознании антикоммунистов, — продолжала сражаться.

И тогда Рузвельт пришел к выводу, что пора сделать решающий шаг, который определит весь дальнейший характер американо-советских отношений. И в порядке подготовки к этому послал в Москву своего ближайшего друга и помощника Гарри Гопкинса, которому предстояло встретиться со Сталиным и составить о нем впечатление как о человеке и политическом деятеле. По возвращении в Америку Гопкинс должен был ответить на кардинальный вопрос: будет ли Советский Союз продолжать войну с Германией, несмотря на тяжелые неудачи первых месяцев, и, следовательно, есть ли смысл оказывать ему материально-техническую помощь?

...О, с каким нетерпением ждал Рузвельт возвращения Гопкинса! Он впивался в каждое слово шифровок, поступавших из американского посольства в России. «Был принят Сталиным...», «Беседа продолжалась два часа...», «Достигнут ряд договоренностей...», «Вылетает обратно в Штаты...»

Но это были всего лишь слова. Значительные, насыщенные информацией, но все же только слова. Они не давали представления о Сталине, о его отношении к Америке, о том, какие из высказываний Сталина можно принимать на веру, а какие нельзя... Гопкинс, только живой Гарри Гопкинс мог ответить на все эти вопросы.

И когда наконец состоялась их встреча, Рузвельт, с трудом полуобернувшись в своем кресле, обнял Гопкинса и сказал:

— Я сгораю от нетерпения, Гарри. Поэтому условимся так. Сначала я буду задавать вопросы, на которые ты будешь отвечать только словами «да» или «нет». Потом ты дополнительно расскажешь мне все, что сочтешь нужным. И у меня возникнут, очевидно, новые вопросы. Итак, начнем. Что представляет собой Сталин? Это серьезный человек?

— Да, — ответил Гопкинс, опускаясь в кресло по другую сторону письменного стола.

— Достаточно ли он компетентен в военных делах и пользуется ли поддержкой армии и народа?

— Да.

— Выдержит ли Россия напор немцев? Не капитулирует ли? Не возникнет ли у Сталина мысль о сепаратном мире с Гитлером?

— Это целых три вопроса. Ответ на первый — «да». На второй и третий — «нет».

— Нуждается ли Сталин в нашей помощи?

— Да.

— Спасибо, Гарри, — с облегчением вздохнул президент. Он услышал главное, самое главное — решающие «да» и «нет».

Он вслушивался в интонации, с которыми Гопкинс произносил свои односложные ответы, всматривался в выражение его лица. Нет, Рузвельт, конечно, и мысли не допускал, что Гопкинс может сознательно ввести его в заблуждение или представить положение на русско-германском фронте менее мрачным, чем оно было на самом деле. И все же президент решил «подстраховаться». Поэтому в начале беседы он запретил Гопкинсу комментировать свои ответы; «да» есть «да», а «нет» есть «нет». В Евангелии от Матфея сказано: «Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого...»