Страница 43 из 54
Одним ноябрьским утром 1888 года Харар был разбужен пугающим известием: Менелик и Йоханн IV объявили друг другу войну.
ГРОЗА СОБАК
В первые недели 1889 года до Харара доходили лишь отрывочные известия о войне, но торговля между ним, Шоа и побережьем уже была серьёзно нарушена. Все чувствовали, что ухудшается положение европейцев, которых Менелик и его сторонники стали сильно прижимать. Это происходило из-за того, что крупные европейские державы, покончив со своими спорами, подписали договор, по которому поделили между собой всё побережье, навсегда отказав Абиссинии в праве на выход к морю. Этот договор предусматривал, в частности, постепенный уход Франции из Обока и перенос всей её активности в Джибути. Менелик пощадил только итальянцев — по той простой причине, что у его противника Йоханна IV был с ними вооружённый конфликт и он их люто ненавидел за то, что они захватили прибрежные провинции его империи.
Несмотря на тяжёлую ситуацию, Рембо, как мог, пытался выстоять и продолжал вести дела, особенно с Арманом Савуре, который, со своей стороны, не прекращал поставлять в страну оружие и боеприпасы. При этом Рембо был настороже, зная, что малейшая ошибка может оказаться роковой.
Однажды он стал объектом нападок из-за того, что якобы отравил собак, которые гадили на кожи, лежавшие около дома, где он жил. Соседи считали, что это отравление, единственным виновником которого назвали его, было причиной падежа среди их овец. Они грозились посадить его в тюрьму, выслать из города и захватить все его товары. Впрочем, дело угрозами и ограничилось. Арман Савуре, вспоминая об этом случае, в одном из писем к Рембо назвал его в шутку «Грозой собак»{133}.
Одиннадцатого марта ещё одна новость всколыхнула весь город и округу — смерть Йоханна IV. Император, который был на троне с семнадцатилетнего возраста, скончался от ран, полученных во время одного из сражений с махдистами на границе с Суданом. Менелик, находившийся тогда в Энтото, мог ликовать, так как отныне ничто не мешало ему стать следующим царём царей. Одержимый гордыней, злобный, хитрый и упрямый, он уже много лет мечтал об этом, и вот его надежды сбывались.
Провозгласив себя в июле негусом (императором) в Энтото (а не в Аксуме, что на северо-востоке страны, как это делали императоры — его предшественники), он сразу же стал проводить политику репрессий и принуждения. В частности, он обязал всех иностранцев, находившихся в Абиссинии, подписаться на государственный заём. Он вознамерился также вернуть бесчисленные произведения искусства и священные рукописи, которые были захвачены англичанами в 1868 году, когда британские войска безнаказанно занимались систематическим разграблением культурного наследия страны. Он предполагал хранить их в городе, который собирался построить недалеко от Энтото и который должен был стать новой столицей империи, — в Аддис-Абебе.
В одном из писем Альфреду Ильгу Рембо жаловался:
«С установлением порядка мы здесь наблюдаем картину, подобную которой страна не видела ни во времена эмиров, ни во времена турок, — страшную, гнусную тиранию, которая надолго покроет амхаров[50] бесчестьем во всех этих районах и на всём побережье, и это бесчестье наверняка скажется на имени самого короля.
<…> Отнимают, лишают собственности, избивают, бросают горожан в застенок, чтобы выжать из них как можно больше денег. За это время каждый житель уже платил им трижды или четырежды. Этим налогом обложили всех европейцев и всех обращённых в ислам. С меня потребовали 200 талеров, из которых я выплатил половину, и боюсь, они выжмут из меня ещё 100 талеров, хотя сверх того они самым бесчинным, разбойничьим образом уже принудили меня дать им четыре тысячи взаймы. <…>{134}
Добиваясь своего, агенты и приспешники Менелика спуска никому не давали. Угрозами они заставляли всех, кто попадался им под руку, ссужать их деньгами, не выдавая при этом никаких расписок и не называя срока погашения этого принудительного займа.
Всё это приводило Рембо в полное отчаяние, и он стал задумываться, выдержит ли в таких условиях и не придётся ли ему отказаться от сделок с клиентами. Что это за жизнь, писал он Альфреду Ильгу, «с перспективой оказаться со дня на день с опустошённой кассой или быть принуждённым давать в долг властям, которые тебе уже и так должны»? «Я предпочитаю готовиться к возможной ликвидации дела и теперь ищу, куда сбыть оставшийся у меня импортный товар и вернуть кредиты». В то же время он убеждал себя, что надо как-то «переждать бурю королевского налога»{135}. Он ещё надеялся на лучшие времена.
Как обычно, Рембо был предоставлен самому себе. Он не посещал кафе, в которых собирались немногие оставшиеся в Хараре европейцы, а любил часами бродить вдали от города пешком или передвигаться верхом между крутыми горными склонами, преодолевая потихоньку километр за километром, иногда до полусотни в день.
Возвратившись вечером усталым и разбитым, он сразу ложился в постель. Это — когда за домом ещё мог присматривать его молодой слуга Джами Вадаи, который женился, и у него родился сын. Прислуга у Рембо часто менялась. Он не придавал этому значения. Он не знал, как ему побороть ту душевную хворь, что постоянно его грызла и которую он называл скукой.
Он уже не читал много. У него пропала та ненасытная потребность в усвоении разных наук и практик, которую он испытывал в самом начале своей африканской эпопеи. У него часто менялось настроение. То он был угрюм, избегал всякого общения с окружающими, подозревая всех в том, что они что-то против него замышляют; то, напротив, становился оживлённым собеседником, иной раз с едким темпераментом высмеивавшим поступки и жесты людей, о которых говорил. Или даже иногда — но это уже гораздо реже — изрекал каламбуры. Узнав однажды, что Маконнен отправился паломником в Иерусалим, он сказал Ильгу: «…и я русалимлю этому верить»{136}.
Единственное, к чему он проявлял некоторый интерес, был ислам. Он осознавал, что находясь бок о бок с мусульманами в течение многих лет, он, в сущности, мало что знал о их религии. Став изучать её вблизи, он нашёл в ней нечто для себя притягательное и даже подумывал о том, чтобы принять некоторые её правила. Во время своих перемещений за пределами города он был одет как бедуин. Поскольку лицо у него сильно загорело, никто не принимал его за европейца. И это ему нравилось. Он полагал, что, сливаясь таким образом с окружением, он сохраняет при себе всё самое для него дорогое.
1889 год заканчивался, и дела у Рембо шли не блестяще. Он снова жаловался Альфреду Ильгу, которому часто писал длинные письма, представляющие собой смесь дружеских и профессиональных сообщений, сетуя на то, что стало очень трудно, почти невозможно снарядить караван и отправить его с товаром, так как, несмотря на гегемонию Менелика, стремившегося объединить Абиссинию, в регионе было неспокойно. В декабре европейская община Харара была ошеломлена известием о том, что один конвой, вышедший из Зейлаха в английском Сомали, подвергся нападению туземцев района Энса, в результате чего двое французских монахов-капуцинов и двое греческих коммерсантов были убиты в своём шатре.
День за днём все только и говорили, что про вымогательства, грабежи и убийства. «С некоторых пор, — писал Рембо Альфреду Ильгу, — расхищение вошло здесь в порядок вещей, и будущее этого края видится всё более и более мрачным»{137}. Он признался Ильгу, что если бы не вёл своё дело в Хараре, то без колебаний послал бы в парижскую газету «Время» «интересные подробности» тех радикальных способов, с помощью которых Менелик и Маконнен совершают свои «непотребства».
50
Амхара — наиболее многочисленный народ в Эфиопии.