Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 58

Мой старый друг

Если бы это не сделал он сам в «Возвращенных письмах» — книге небольшой, но искренней, написанной по чистой правде, — то, вдумываясь в жизнь его, писатель нашел бы тему для повести с героем, до мельчайшей жилочки типичным, характер которого могла сформировать только революция. «Возвращенные письма» — это книга о фабричном пареньке со стихийными порывами бунтаря и возмутителя спокойствия, переплавленного событиями начала века в активного революционера-большевика.

Она и сблизила меня с ним, ее автором, ценившим мой совет. Разница в возрасте не помешала нашей дружбе. Он был уже на пенсии, когда я только кончил институт, а в жизненной энергии, в молодом веселье, озорстве, даже физической выносливости мы, пожалуй, были равны. Я и звал-то его, как товарища-ровесника, — Семеном.

А Семену же перевалило за шестьдесят, и был он начисто лыс, и в бороде его с утра, пока не побрился, блестело серебро и серел пепел. Невысокий, крепкий, с короткой шеей, бровастый, он ходил чуть наклонясь вперед, шагом быстрым, широким и высоко вскидывал перед собой палку, не опираясь на нее, а только слегка пристукивая по земле. Палка у него была дрянная — обычная аптечная клюшка с резиновым нашлепком. Мы сожгли ее в нашем рыбацком костре, а я подарил ему изящную старинную трость темно-вишневого дерева с серебряной насечкой, оставшуюся еще от моего деда. Семен был рад ей, как ребенок вожделенной игрушке, и не выпускал из рук до конца дней своих.

После тяжелой болезни он потерял речь. Однажды мы, четверо его друзей, собрались и, зная общительный характер нашего друга, гадали, как, должно быть, больно будет ему встретиться с нами, с которыми вел доселе такие бурные споры, коротая время в таких веселых застольях. Гадали, гадали и, натянув на рожи маски сострадания, отправились к нему, может быть, — думали, — в последний раз.

На звонок вышла его жена.

— Батюшки! — ахнула она. — А Семен-то ушел.

Мы переглянулись.

— Как ушел?

— Ушел на пленум горкома. С утра там сидит и обедать не приходит.

Не знаю, как у моих друзей, а у меня вдруг возникло озорное желание показать им нос.

— Вы раздевайтесь, — приглашала нас Семенова жена. — Я сейчас позвоню в горком, узнаю, скоро ли там у них кончится.

— Да уж не трогайте его, зайдем завтра, — мямлили мы.

— Ну уж нет! Он мне не простит, если я отпущу вас. Раздевайтесь. А самый молодой пусть бежит в магазин.

— Как в магазин? Семену ж, наверно, нельзя.

— При нем не скажите, — засмеялась она.

Самый молодой ушел, а через полчаса в распахнутом пальто, высоко вскидывая трость, ворвался Семен и приветствовал нас со всем доступным ему теперь красноречием:

— А-та-та-та!

Это было все, что он мог произносить, но, так как речевое средство общения он богато заменил жестом, мимикой, интонацией, этого единственного слога ему хватало, чтобы выразить любую мысль, и мы без труда понимали его. Но, главное, смеяться он мог, как и прежде, весь — глазами, зубами, горлом, грудью, животом, — и раскатистый смех этот был вернейшим признаком жизненных сил, по-прежнему буйно бродивших в этом человеке…

Теперь, вспоминая его, я думаю, — нет, это была не просто сила могучего организма, жаждущего жить, — все тленно! — это была сила высшего начала, сила духа, неистребимого смертью.

Линия жизни



В институте со многими преподавателями у нас, студентов, устанавливались товарищеские, порой даже дружеские, отношения.

Мне особенно близок стал профессор Р-ский, читавший нам курс по языкознанию и русскому языку, близок как своим предметом, так и неотразимой обаятельностью своей натуры. Она сочетала в себе живой, острый ум, неиссякаемую жизнерадостность, горящий темперамент и просто располагающий к этому человеку его внешний облик: мощный лоб умницы, каштановая с шелковинкой борода и всегда озорниковато посмеивающийся взгляд вприщур сквозь стекла очков.

Лишь однажды я видел этот взгляд отуманенным печалью.

В тот день, когда стало известно, что умер Василий Иванович Качалов, Р-ский прошел через аудиторию какой-то весь поникший, уменьшившийся и тяжело взвалил на кафедру свой портфель, точно непосильную ношу. Под очками у него было мокро, и взгляд, этот всегда безудержно искрившийся смехом взгляд, был потушен слезами.

Обычно Р-ский, не теряя ни секунды, как только садился за кафедру, начинал лекцию, но в тот раз долго сидел молча, и мы, смущенные, сбитые с толку, тоже в полном молчании смотрели на него.

Наконец он начал говорить о… Качалове. Семья Р-ских, потомственных ученых, была дружна с ним, и мы услышали рассказ о человеке во плоти, которого никогда не различали в Качалове за величием артиста.

Я уже не помню подробностей этого рассказа, — прошло с тех пор бей малого четверть века, — но помню, как Р-ский сказал:

— Авторы некрологов изображают сейчас его жизнь, как ровную дорогу к удачам, славе и успехам.

Он подошел к черной доске, взял мел и начертал запутанную, зигзагообразную линию.

— Вот какова жизнь человека, в особенности человека великого в искусстве. Срывы, падения, взлеты, снова падения и снова взлеты, взлеты, взлеты… А у этих авторов получается вот что.

И он прочертил на доске прямую восходящую линию.

«Война и мир»

Как часто замечал я за фронтовиками одну особенность — пришли с войны, рассказали о ее тяготах и ужасах и словно забыли о них, вспоминая потом лишь случаи, крепко сдобренные юмором или отмеченные признаком необыкновенного приключения. О подвигах же, имевших в ходе войны даже историческое значение, рассказывали и вовсе неохотно. Герой Советского Союза К. Я. Самсонов говорил мне о битве за рейхстаг столь буднично и вяло, словно речь шла о взятии какой-нибудь деревенской кирхи. Дважды Герою Советского Союза разведчику В. Н. Леонову потребовалось всего полминуты, чтобы рассказать мне по пути из Москвы в Челябинск о том, как его отряд в рукопашной схватке занял и держал до прихода главных сил мост на единственной коммуникации, обеспечивавшей японцам отход из Чхончжина.

Удивил как-то меня своим ответом на очень серьезный вопрос мой друг писатель Владимир К-ов.

Мы познакомились в студенческом общежитии. Когда я проснулся утром и увидел, как он пристегивал к култышкам ног поблескивающие никелем и лаком протезы, то подумал, грешным делом, что в нашей комнате поселился человек раздражительный, капризный и тяжелый для общежитейного быта.

Теперь судьба развела нас по разным городам, а тогда соединила не только в тесной комнате общежития, но и в тесной дружбе.

На мой взгляд, он мыслил несколько ортодоксально, стараясь порой насильственно подчинить любое движение чувств доводам рассудка, но был как-то обаятельно прям, откровенен и последователен в своих суждениях. Пожалуй, ни с кем в разговорах ни до него, ни после не был я так глубоко в себе, как с ним.

У него было чистое, очень правильное лицо, белокурые, уже редеющие волосы, атлетически широкие плечи и грудь, мощно развитые руки, внимательный, порой даже неприятный, словно осуждающий, взгляд и улыбка — скорбная в минуты задумчивости и какая-то озаряющая, открытая, охотная — в радости. Протезы сделали его ниже на десять сантиметров, а раньше, до ранения, у него был прекрасный стовосьмидесятисантиметровый рост.

На протезах он ходил с поразительной выносливостью. Я был очевидцем уже результата этого великого усилия воли и мог только дивиться тому, как он наравне со мной ходил на прогулки по Страстному, Тверскому, Гоголевскому бульварам, подтягивался на турнике, вставал зимой на лыжи, а осенью хаживал на охоту по золото-багряным лесам Подмосковья.

Помню, в Солнечногорске мы ждали на станции старенькую трофейную «БМВ», которая должна была отвезти нас к месту охоты. Был ясный теплый солнечный день — один из последних благостных дней бабьего лета. Серебряная паутинка летала в неощутимых струях воздуха, и запахи железной дороги уступали место сухому запаху подвядшего древесного листа недальних лесов.