Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 58



Улыбки его не было видно, но чувствовалось, что она играет в белой бороде, лукавая, колючая, готовая ужалить.

— Да и погода была не та, чтобы на машине ехать.

— Дороги размыло?

— Нет, хорошая, знойная была погода.

Он взял меня за пуговицу, притянул к себе и, все так же бесовато играя глазами, сообщил:

— Я всю жизнь землю эту ногами мерил. В гражданскую ходил, в Отечественную, в партизанщине ходил и теперь надо было пройти, посмотреть да смекнуть. Разумеешь?.. Бывайте здоровы.

Он отошел от нас на несколько шагов, присел, выгнув колесом крутую стариковскую спину, и стал чертить пальцем на мокром песке, объясняя что-то бригадиру.

Бывают встречи и события, которые внезапно освещают новым светом кусочек забытого прошлого, и тогда он всплывает в памяти отчетливо и ярко. Так вспомнился мне после встречи со старым садовником город моего детства.

В то время город представлял собой довольно беспорядочное скопище серых бревенчатых домов, кирпичных церквей мясного цвета, занятых под склады; ларьков — продуктовых, галантерейных, скобяных, — и просто незастроенных пустырей, заросших седой вонючей полынью.

В самом центре находились знаменитые Ямы. Когда-то здесь брали для строительных целей известняковый камень и оставили цепь глубоких рытвин, заросших потом сорной травой. Сюда валили мусор, свозили падаль; Ямами пугали нас, детей, как обиталищем воровских шаек, вряд ли, впрочем, существовавших.

Как-то неожиданно из тихой жизни нашей улицы вынырнул большой косматый человек и встал на виду у нас. Фамилии я его не помню, взрослые звали его просто Яковом, хотя был он уже не молод. На узких плечах его покоилась голова без шеи, спина сутулилась, ходил он, неестественно наклонясь вперед, и казалось, что жизнь долго била по нему, как молот по длинному гвоздю, но не вбила, а только погнула слегка.

Дом Якова стоял в конце улицы, возле самых Ям, и глядел на мир двумя окошками сквозь заросли дикого винограда, словно из-под насупленных бровей. За домом рос сад, вздымаясь пышными клубами зелени над заборами и крышами.

Большая семья Якова — жена и пять или шесть дочерей-погодок, миловидных и очень похожих друг на друга, — летом от зари до зари трудилась в саду. Старшие дочери продавали на городском бульваре цветы редкой красоты — тюльпаны, пионы, ирисы. Сам Яков работал, кажется, на железнодорожной станции, но все свободное время проводил в своем саду.

— Все вот этими руками сделано, — говорил он своему соседу Федору Кантонистову.

Руки были широкие, с короткими пальцами; на суставах кожа сгрудилась в толстые складки: в них и под квадратными ногтями залегла несмываемая грязь; на тыльной стороне ладони, выпукло вздымая бурую кожу, змеились сизые жилы. Яков и Федор Кантонистов — в летах, подслеповатый и какой-то мохнатенький, точно вывалянный в пуху перин, — сидели на лавочке перед домом. Был вечер; смуглое маслянистое солнце, разжигая пожар зари и кидая на окна домов красноватые отблески, скатывалось в конец улицы. Шли с пастбища коровы, останавливались возле закрытых ворот и просяще ревели низким сытым ревом.

— Сад у тебя хороший, редкостный, — охотно соглашался Кантонистов, кивая клинообразной головкой. — Входишь в него, как в сказочное царство. Дивно!

Но, когда Яков простился с ним и пошел, словно падая вперед, сосед тихо, со злобой и презрением проворчал ему вслед, щуря красные глаза:

— Развел сырость, все заборы у меня сгноил, з-затейник!

Однажды Яков вышел с лопатой, выкопал несколько квадратных ямок и посадил перед домом деревья.

— Правильно, — похвалил Кантонистов, — большое украшение всего вида будет.

Яков, возбужденный, с блестящими глазами, сел на лавочку.

— Вот так бы по всей улице протянуть, — сказал он с не свойственной для него страстностью. — А потом — по всему городу. Во второй ярус, скажем, посадить сирень, а по низу пустить бордюрчик из жимолости… Заиграл бы тогда город, ух!

— Дивно! — подхватил Кантонистов.



— Я хочу с таким делом в горсовет обратиться, — решительно признался Яков. — Я уже и чертежи составил, все как полагается. Думаешь, примут дело?

— Должны, — убежденно сказал Кантонистов, а через час, собрав вокруг себя мальчишек, нашептывал им: — Вы, огольцы, сломайте у Яшки деревья-то, я вам за это морковки с гряды надергаю. Ладно?

И мы добросовестно заработали по пучку моркови…

Потом сломали деревья во второй раз и в третий…

Того, кто попался в могучие руки Якова, он поворачивал, рассматривая, словно диковинное насекомое, и говорил, как будто советовался:

— Ну, что ты дрыгаешься, как поросенок? Напакостил — и дрыгаешься? Уши тебе драть? Или в школу свести? Стыдно, наверно, будет? Если перед всей школой-то осрамят, а? Плохо ведь будет, брат?

Сидя на лавочке с Кантонистовым, он рассказывал, задумчиво улыбаясь и отводя косматые волосы от глаз:

— Был в горсовете, виделся с председателем. Смешной такой человек. «Я, — говорит, — сам люблю эти цветочки-листочки. Только планы у тебя, — говорит, — очень уж широкие, не по силам сейчас нам. Погоди, — говорит, — дойдет и до них черед». Спрашиваю: долго ждать? Руками развел. «Я, — говорит, — человек в союзных масштабах маленький, мне пророчествовать трудно. Жди».

«Ладно,— говорю, — долго ждали, еще немножко можно. Я дождусь!»

Может быть, от страха перед угрозой Якова осрамить на всю школу, а может быть, от доброты сердечной и раскаяния кто-то из мальчишек рассказал Якову о кознях Кантонистова. Их перестали видеть вместе на лавочке, а Яков при встрече с соседом даже отворачивался. Подслеповатыми злыми глазками Кантонистов выцеливал идущего мимо Якова и всегда бросал что-нибудь обидное.

Мы играли в прятки, закидывая палку. Я побежал за ней на улицу и слышал, как Кантонистов, стоя у своих ворот, спросил с ехидцей мирно шагавшего Якова.

— Ждешь все? Ждешь? Ну, жди. Лбом стену не прошибешь.

Яков остановился, стремительно сграбастал своей ручищей оторопевшего Кантонистова и притянул к себе.

— Кому ты пакостишь? — задыхаясь, спросил он, поворачивая соседа в руках, как поворачивал пойманных мальчишек. — Ты думаешь мне, Яшке, пакостишь? Размозжил бы тебе, погань, голову о камень, ей-богу, не жалко! Да землю пачкать неохота.

Вспоминая все это, я сижу в парке и смотрю, как по Днепру ходят широкие плавные волны. Они без ряби, без ноздреватой пены на верхушках, и вода поэтому кажется похожей на густое синее стекло. От нее, от земли, обильно спрыснутой вчерашними дождями, поднимается пар, и вся заречная даль с холмами, меловыми оврагами, постройками струится и плывет, словно истаивая на глазах.

Парк юно зелен, свеж; в траве, яркой, как молодая озимь, кое-где приютились даже цветы, и только голые пирамидальные тополя, торчащие вдоль берега, точно туго связанные веники, напоминают о том, что стоит глубокая осень. Этот безоблачный, ласкающе-мягкий день выпал невзначай среди других — по-осеннему мокрых, ветреных и холодных. И кажется, что все радуется ему, все благословляет его. Недалеко от шумных, лязгающих железом причалов резвится, взрывая остекленевшие волны, стройная перелетная уточка, она упивается этим синим водным раздольем, ликует, приветствуя солнце, щедро льющее на землю свое последнее тепло. Глядя на нее, хочется и для себя найти такие движения, порывы, может быть, песни, в которых излилась бы радость, рожденная в душе миротворным сиянием этого дня…

У входа в парк девушки в расстегнутых ватниках сгружают с грузовика тяжелые бетонные вазы. Несколько таких ваз уже есть в парке; с них, словно перекипая через край, ниспадают вьюнок, хмель и настурция.

Ни этом же грузовике приехал Майков и теперь сидит рядом со мной. Он снял шапку и, белый, как голубь, смотрит вдаль зачарованно кротким взглядом. Чтобы завязать разговор, спрашиваю:

— Плохо, наверно, приживаются саженцы на песке?

Старик глядит на меня так, словно только что заметил, и говорит с ленцой в голосе:

— Привыкнут. Человек и тот ко всему привыкает, а дерево — привыкнет.