Страница 7 из 106
И наливает мужу кофейку. Вышла из горницы. И снова вошла. Стала возле печки копошиться. Сунула сухую щепку на растопку.
— Коли уж по правде говорить, так ты, Ларс, все из дому норовишь, а в доме-то никогда ничего не справишь. Не упомню, когда ты собирался обручи на бочку набить, мог бы нынче это сделать.
И уж так-то она, Горо, из-за этой бочки убивается, ну, чисто ума решилась.
— Пф, пф, у вас, у баб, одно вытье на уме, — говорит Ларс.
Через минуту вышел он из дому. Слышит Горо, что муж в сарай пошел. Немного погодя возвращается с молотком да с клещами, с ножом да с гвоздями.
— Тащи сюда бочку. А то, видать, покоя от тебя не будет, покуда ее не налажу.
Помчалась тут хозяйка за бочкой, да так прытко, будто кто ее крапивой стеганул.
Управился Ларс с бочкой, глядишь — время прошло, поздно уж нынче из дому на работу идти, все одно проку мало. Вот незадача! Жди теперь, какая завтра погода будет!
А на другое утро дождь льет. Потом, глядишь, и погода хорошая, да уже суббота. А что толку за большое дело в субботу приниматься!
В воскресенье Ларс отдыхает по всей совести; завтра надо за работу браться, то-то и оно.
Как бы не так! В понедельник утром вспомнил Ларс, что ему дозарезу надобно в усадьбе остаться да потолковать с Уппистюгунном о той овце, которую он собирался осенью сторговать; вот незадача, и угораздило же его такое дело запамятовать!
Поплелся Ларс к Уппистюгунну. Сидит там да тары-бары разводит — про погоду, да про Свейна Муанна, который тяжко занедужил, да еще про всякую всячину, знай уши развешивай; глядишь, и полдень миновал. Тут уж торопиться некуда и можно посудачить вволю.
Порешили они дело с овцой. И в сумерки Ларс домой вернулся.
— Вот незадача! Опять день прошел! — говорит Ларс из Лиа.
На другое утро идет он наконец к сеновалу работу справлять.
Откуда ни возьмись, вдруг на дороге двухколесная бричка появилась. Кого это нелегкая несет, а?
Черт меня подери, коли это не ленсман[2]. А с ним парни из усадьбы Утигард, какого черта…
Вылезает ленсман из брички и здоровается.
— Куда это ты, ленсман, нынче путь держишь?
— Да вон туда!
— А чего тебе там надо?
— Налог собрать!
— Эх, разрази меня гром! Как же я и это запамятовал! — говорит Ларс.
— Да ты это давным-давно запамятовал, — отвечает ленсман.
— Вот незадача! — бурчит себе под нос Ларс.
И в тот день не стал он в работу впрягаться.
На другое утро Ларс и вовсе голову потерял. «Теперь и подавно за работу браться нечего, все одно ничего не выйдет. Остается лишь пойти да узнать, не даст ли кто в долг — налог заплатить», — думает он.
— Вот ведь незадача! — бурчит себе под нос Ларс и чешет затылок. — Кажись, все было на мази, сеновал, почитай, был готов! А тут, нате, еще напасть!
И вдруг ему приходит на ум:
— Придется с сеновалом до осени повременить.
— А уж, — добавляет он, — коли снова какая помеха выйдет, брошу все, черт меня подери, и укачу в Америку!
Пер Сивле
Нильс-побирушка
В годах мы были с ним ровня, а я был мальчонка по четырнадцатому году, когда он пришел к нам в село…
Было то под осень, в студеное утро, когда солнышко не все еще обогрело и все дворы покрывал сероватый иней.
Батька с Соломоном были на мельнице, а мы с мамкой сидели в избе. Она пахтала масло, а я пособлял ей. Дела у ней было спозаранку по горло. Но хоть и за полудень перевалило, а масла на мутовке все еще не было видать. Сливки не сбивались, так и перли из маслобойки, и мать давай разливать их по чашкам.
— Что за притча? — молвила она. — Кабы только беды не было! Шибко боязно мне за Розку.
Розка-то, самая лучшая наша корова, собиралась вот-вот телиться.
Тут он и сунулся в приотворенную дверь.
— Ой, никак опять побирушка? — заворчала мать.
А у него поздороваться еле-еле язык повернулся. Так он и остался стоять в печном углу, слова не говоря, а мамка пахтала.
— Сроду такого тихого нищонка не видывала, — сказала она шепотом.
Да и меня не приводил бог ни прежде, ни после видеть такого голодранца. Лохмотья на нем прикрывали друг дружку, а местами видать было голое тело. На ногах у него были опорки без подошвы, на полу оставались мокрые следы пальцев.
— Побираешься? — спросила наконец мамка.
Так оно и было.
— Сирота, что ли?
— Нет, мамка с братом да сестрой, а еще Антон, пошли низом.
Антон тот был чухна. А был он ему отец.
— Ладно! Я тебе положу малость в суму-то, — сказала мать. — А ты покамест пособи-кось Перу пахтать. А я тогда коровушку пошла бы проведать.
— Как тебя звать? — спросил я.
— Нильсом кличут.
— Слышь-ка, Нильс, — сказал я, — давай-ка пошевеливаться! Надо сбить масло, покуда мамка не воротилась. Уж будь уверен, перепадет тебе добрый кусочек маслица.
Ну он тут же за дело! Я держал маслобойку, а он вертел мутовку, аж сливки загудели и запенились.
Но то ли я был косорукий, то ли он перестарался, а только маслобойка — бац! — и опрокинулась, крышка слетела, и сливки, словно море разливанное, растеклись по полу.
Как ошалелый, я дал стрекача прямо по сливкам и сиганул на чердак, а Нильс за мной.
Ой, батюшки! Слышим, мамка идет.
— Ох, уж эти мне мальчишки! — закричала она.
Она сразу увидала сливочную дорожку.
— Вот они где, паршивцы!
Мы и не пикнули.
— Ну, погоди у меня, вот вернется тятька, так тебе, Пер, крепко достанется, и голоштаннику твоему тоже мало не будет — к ленсману его и под замок!
— Господи спаси и помилуй! Это мне все едино, что в прорубь головой, — всхлипнул Нильс, да так жалостно, будто его душили.
Тут у меня в груди теплота разлилась.
— Мама! — сказал я. — Это я сделал.
— А я так думаю, что вы оба.
— Нет, мой грех… Я тебе все свои шиллинги отдам… Слушаться тебя буду, всегда буду подсоблять, оттаскай сама за волосы, только бате не говори.
— Ну-ну! Слезайте уж, чертенята!
И по голосу слыхать было, что она уже отошла. Теперь надо было собрать сливки, замыть следы и вытереть пол. А поросенок и Жучка дожидались своей доли.
Так батька ничего и не узнал, как под вечер домой воротился!
Нильсу перед уходом наложили в торбы и на груди и на спине. Вовек не забуду, как смиренно и благодарно смотрел он мне в глаза, когда мы прощались с ним у калитки.
У нас и в мыслях не было, что нам придется еще много лет друг с другом дело иметь.
А вышло так, что нас черт одной веревочкой связал. В Сеймслиде, версты три в сторону, на отшибе есть хуторок по прозванью Харкахауг, где никто не жил с тех пор, как старуха Сюннева попала на призрение.
Там-то, в курной избе, и поселился Антон. Он был прялочник и лудильщик, да к тому же смекал в любом деле на свой чухонский лад. А чухна он был вылитый. Помню как сейчас его, верзилу, — низколобая голова заросла иссиня-черными лохмами, кожа как дубленая, а глаза из-под нависших век как жар горели и шмыгали то вниз, то вбок, в ту же сторону глядел и вострый нос, а язык молол, что твоя мельница. Баба его, Бирта, рослая была, толстомясая и вовсе богомерзкая, морщинистая да желтомордая — ни дать ни взять старое, выдоенное вымя. И не глядя скажешь, что она тоже была чухонской породы. Было у них двое ребятишек — Тина да Илья, девочка на четвертому году, а парнишка годовалый. А еще был Нильс. В своих он не выдался. Поглядеть на волосы, так все равно что зола тлеет, кожа светлая, лоб высокий и чистый, на скулах веснушки, носик востренький книзу смотрит, а рот и подбородок — загляденье! В одном только и сказывалась чухонская кровь — в пылких, шустрых глазах, но взгляд был добрый и честный, даже скромный и пугливый… Смирный был завсегда да тихий, а как заговорит, так и слышишь, как то одно слово проглотит, то другое, а в горле хрип да скрип идет. Так мне казалось, когда мы с ним еще мало знались, а потом я заметил, что голос у него бывает и красивый и сильный. Росту он был со здоровенного детину, в плечах широк, спина как у быка. Выше моего, пожалуй, на полголовы был, а старше разве что на месяц.
2
Полицейский чиновник.