Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 46

48

Он вернулся к скамейке, еле видной в темноте между двумя фонарями, единственными на этой улице и стоящими далеко один от другого.

Сделал попытку сесть — и услышал ворчание. Подскочил как ужаленный; бродяга, тем временем занявший скамейку, послал его куда подальше. Жан-Марк без возражений удалился. Все в порядке, сказал он себе, таков мой новый статут; я должен биться даже за тот жалкий уголок, где мог бы переночевать.

Он остановился там, где на другой стороне дороги, напротив него, подвешенный между двумя колоннами фонарь освещал белую дверь дома, откуда его только что выставили. Сел прямо на тротуар и прислонился к решетке, окружавшей парк.

Потом начал моросить мелкий дождь. Он поднял воротник куртки, не отрывая глаз от дома.

Внезапно одно за другим отворяются окна. Раздернутые занавески колышатся под сквозняком, позволяя ему видеть белый освещенный потолок. Что все это может означать? Что пирушка закончена? Но ведь из дома никто не выходил! Всего несколько минут назад он корчился на угольях ревности, а теперь им владел один только страх, страх за Шанталь. Он готов был сделать для нее все, но не знает, что именно нужно сделать, и это было невыносимо: он не представляет себе, как ей помочь, и в то же время сознает, что только он один может помочь ей, он, он один, потому что у нее нет больше никого на свете, никого на всем белом свете.

Не вытирая мокрого от слез лица, он поднимается, делает несколько шагов к дому и громко зовет ее по имени.

49

Держа в руках другой стул, старик останавливается перед Шанталь:

— Куда это вы направляетесь?

Застигнутая врасплох, она смотрит на него с удивлением, и в этот миг величайшей растерянности неистовая волна жара взметается из глубин ее существа, захлестывает живот и грудь, покрывает лицо. Вся она пылает. Она совершенно нагая, с ног до головы красная, и мужской взгляд, устремленный на ее тело, принуждает ее ощущать каждую частицу своей обжигающей наготы. Машинальным жестом она кладет руку на грудь, как бы пытаясь ее заслонить, но пламя, бушующее внутри, стремительно пожирает ее храбрость и бунтарский порыв. Внезапно она чувствует себя уставшей. Внезапно она чувствует себя слабой.

Он берет ее за руку, подводит к стулу, а сам усаживается напротив. Так они и сидят лицом к лицу напротив друг друга посреди пустого зала.

Холодный сквозняк обдает покрытое испариной тело Шанталь. Она вздрагивает и ломким, умоляющим голосом спрашивает:

— Отсюда нельзя выбраться?

— А почему бы вам не остаться вместе со мной, Анна? — в свой черед спросил старик укоризненным тоном.

— Анна? — она леденеет от ужаса. — Почему вы зовете меня Анной?

— Но разве это не ваше имя?

— Я никакая не Анна!

— Для меня вы всегда были Анной!

Из соседней комнаты донеслось еще несколько ударов молотка; он повернул голову в ту сторону, как бы раздумывая, не вмешаться ли. Она воспользовалась этой заминкой, чтобы попытаться понять: она и без того голая, а они все продолжают раздевать ее. Раздевать так, чтобы у нее не осталось собственного «я». Раздевать так, чтобы у нее не осталось собственной судьбы! Назвав ее другим именем, они бросят ее среди незнакомых людей, которым она никогда не сможет объяснить, кто она такая.

Нет надежды выбраться отсюда. Двери заколочены. Ей нужно начать с самого малого — с начала. Начало — это ее имя. Она хочет малой малости, самого необходимого — чтобы стоящий напротив дома человек позвал ее по имени, произнес ее подлинное имя. Это — первое, что она у него попросит. Что она потребует. Но едва наметив себе эту цель, она обнаруживает, что ее имя как бы заблокировано у нее в голове; она не в силах его вспомнить.

Это приводит ее в дикую панику, но она знает, что на карту поставлена ее жизнь, и чтобы защищаться, чтобы сражаться, ей во что бы то ни стало необходимо снова обрести хладнокровие; отчаянно пытаясь сосредоточиться, она силится вспомнить; при крещении ей дали три имени, да-да, три, хотя носила она только одно, это ей известно, но какое из этих трех имен она сохранила? Боже мой, она должна была слышать его тысячи раз!

Вновь мелькнула мысль о человеке, который ее любил. Если бы ей удалось вспомнить его лицо, она, возможно, представила бы себе и губы, произносящие ее имя. Это кажется ей неплохим ходом: докопаться до собственного имени окольным путем, через того человека. Она пытается представить его себе и снова видит фигуру, неистово пробивающуюся сквозь толпу. Образ получается бледным, расплывчатым, она силится удержать его, удержать и углубить, продвинуть в прошлое: откуда он явился, этот человек? как он оказался в толпе? зачем устроил стычку?

Она силится расширить это воспоминание, и перед нею появляется сад, большой сад и вилла, и там среди прочих людей она различает низенького, щуплого человечка и вспоминает, что у них был ребенок, ребенок, о котором она не знает ничего, кроме того, что он умер…

— Где это вы заблудились, Анна?

Она поднимает голову и видит какого-то старика: он сидит перед нею на стуле и смотрит на нее.

— Мой ребенок умер, — говорит она. Воспоминание оказывается слишком зыбким; именно поэтому она говорит о нем вслух; ей хочется придать ему больше реальности; ей хочется удержать и его, удержать как ускользающий от нее кусочек жизни.

Он склоняется к ней, берет ее за руки и произносит ободряющим тоном:

— Забудьте о своем ребенке, Анна, забудьте о своих мертвецах, подумайте о жизни!

Он улыбается ей. Потом делает рукой широкий жест, словно желая обрисовать нечто необъятное и возвышенное:

— О жизни! О жизни, Анна, о жизни!

Эта улыбка и этот жест вселяют в нее ужас. Она встает. Она дрожит. И голос ее тоже дрожит:

— О какой жизни? Что вы называете жизнью?

Бездумно заданный ею вопрос влечет за собой другие: а что, если все это уже смерть? если все это и есть смерть?

Она отбрасывает стул, он катится через весь зал и стукается о стену. Она хочет закричать, но не может вспомнить ни единого слова. Только нескончаемый и нечленораздельный вопль вырывается у нее изо рта:

— А-а-а-а!

50

— Шанталь! Шанталь! Шанталь!

Он сжал в объятиях ее сотрясающееся от крика тело.

— Проснись! Это все неправда!

Она дрожала у него в объятиях, а он все твердил ей, что это неправда.

Она повторяла за ним: «Да, это неправда, это неправда», и мало-помалу, мало-помалу приходила в себя.

А я задаюсь вопросом: кому все это приснилось? Кто высмотрел во сне эту историю? Кто ее выдумал? Она? Он? Они оба? Каждый для другого? И с какого момента их реальная жизнь начала превращаться в обманчивую фантазию? Когда поезд нырнул под Ла-Манш? Или раньше? С того утра, когда она объявила ему о своем отъезде в Лондон? Еще раньше? С того дня, когда в кабинете графолога она повстречала гарсона из кафе в нормандском городке? А может быть, и еще раньше? Когда Жан-Марк послал ей первое письмо? Но посылал ли он на самом деле эти письма? Или писал их только в собственном воображении? Можно ли установить точный момент, когда реальное превратилось в нереальное, реальность — в сновидение? Где была граница между ними? И где она теперь?

51

Я вижу оба их лица, в профиль, они освещены слабым светом ночной лампы: затылок Жан-Марка утопает в подушке, лицо Шанталь склонилось сантиметрах в десяти над ним.

— Я больше не упущу тебя из виду, — говорит она. — Буду смотреть не отрываясь.

И после паузы:

— Мне страшно мигать. Страшно, что за тот миг, когда мой взгляд гаснет, на твое место может проскользнуть змея, крыса или другой мужчина.

Он пытается чуть приподняться, чтобы коснуться ее губ.

Она качает головой:

— Нет-нет, я хочу только смотреть на тебя.

А потом:

— Я оставлю лампу гореть всю ночь. Все ночи.