Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 46



— Я была в длинном коридоре этого отеля. Внезапно вдалеке показался человек, он бежал ко мне. Подбежав метров на десять, он принялся кричать. И, представь себе, он кричал по-чешски! Фразы были совершенно бессмысленные: «Мицкевич не чех! Мицкевич поляк!» Потом он с угрожающим видом приблизился ко мне на несколько шагов, и тут ты разбудил меня.

— Прости меня, — говорю я, — ты стала жертвой моих дурацких вымыслов.

— Как это понимать?

— Да так, что твои сны стали чем-то вроде мусорного ведра, куда я выбрасываю слишком уж глупые страницы.

— А что ты сейчас придумываешь? Роман? — с тревогой спрашивает она.

Я киваю.

— Ты мне часто говорил, что когда-нибудь напишешь роман, где не будет ни единого серьезного слова. Великую Глупость Для Собственного Удовольствия. Боюсь, что этот момент еще не наступил. Хочу тебя только предупредить: будь осторожен.

Я киваю еще усердней.

— Ты помнишь, что тебе говорила твоя мама? У меня в ушах до сих пор звучит ее голос: Миланку, перестань валять дурака. Никто тебя не поймет. Ты обидишь всех на свете, и все на свете возненавидят тебя за это. Помнишь?

— Да, — говорю я.

— Я тебя предупреждаю. Твое спасение — в серьезности. Когда она оставит тебя, ты окажешься голым среди волков. А тебе ли не знать, что они только этого и ждут.

Произнеся это страшное пророчество, она снова заснула.

27

Примерно в это же время чешский ученый, подавленный, с истерзанной душой, возвратился к себе в номер. В его ушах еще не умолк хохот, вызванный саркастическими речами Берка. И он не перестает задаваться все тем же вопросом: можно ли с такой легкостью перейти от восхищения к презрению?



И в самом деле, спрашиваю я себя, куда девался поцелуй, запечатленный на его челе Наивысшей Всемирно-Исторической Актуальностью?

Вот в чем ошибаются приверженцы Актуальности. Им неведомо, что ситуации, возникающие на исторической сцене, бывают освещены только в самые первые минуты. Ни одно событие не остается актуальным в течение всей своей длительности, но только в течение весьма краткого отрезка времени, в самом начале. Разве не продолжают умирать сомалийские дети, на которых жадно смотрели миллионы телезрителей? Что сталось с этими детьми теперь? Поправились ли они или еще больше отощали? Да и существует ли до сих пор такая страна — Сомали? И существовала ли она когда-нибудь? Не была ли названием какого-то фантома?

Способ изложения современной истории напоминает некий грандиозный концерт, где последовательно исполняются сто тридцать восемь опусов Бетховена, причем проигрываются лишь восемь первых тактов каждого из них. Если повторить тот же самый концерт через десять лет, то в нем будет звучать только одна, первая нота каждой пьесы; стало быть, в продолжение концерта будет исполнено всего сто тридцать восемь нот, разыгранных как единая мелодия. А через двадцать лет вся музыка Бетховена свелась бы к одной долгой и пронзительной ноте, похожей на тот нескончаемый высокий звук, который он услышал в первый день своей глухоты.

Чешский ученый погружается в привычную меланхолию; в порядке утешения ему приходит мысль, что эпоха его героической работы на стройке, о которой все хотели бы забыть, оставила ему вполне материальное и ощутимое воспоминание: великолепную мускулатуру. Сдержанная улыбка удовлетворения проступает на его лице, ибо он уверен, что ни у одного из присутствующих здесь ученых нет таких мышц, как у него.

Да-да, верите вы или нет, но эта идея, внешне смехотворная, приводит его в хорошее настроение. Он снимает куртку и ложится ниц прямо на пол. Поднимает руки. Проделывает это упражнение двадцать шесть раз и чувствует себя довольным. Вспоминает о тех временах, когда он вместе с товарищами по работе ходил после смены купаться в небольшой пруд за строительной площадкой. По правде сказать, он был тогда в тысячу раз счастливей, чем сегодня, в этом замке. Рабочие любили его и называли Эйнштейном.

В голову ему забредает еще одна довольно нелепая идея (он отдает себе отчет в ее нелепости, и это еще больше веселит его): пойти искупаться в роскошном гостиничном бассейне. Исполнившись задорного и вполне сознательного тщеславия, он хотел бы похвалиться своим телом перед заморышами-интеллектуалами этой мудреной, не в меру культурной и в общем-то коварной страны. К счастью, он захватил из Праги плавки (он всюду таскает их с собой); он надевает их и смотрит на себя, полуголого, в зеркало. Сгибает руки в локтях, его бицепсы мощно напрягаются. «Если кому-нибудь вздумалось бы отрицать мое прошлое, пусть взглянут на мои мускулы, доказательство совершенно неопровержимое!» Он воображает, как прогуливается вокруг бассейна, наглядно, доказывая французам, что на свете существует элементарная ценность — телесное совершенство, которым он вправе гордиться и о котором они не имеют ни малейшего представления. Потом решает, что было бы неприлично расхаживать в таком виде по коридорам отеля, и натягивает на себя спортивное трико. Остается решить вопрос с обувью. Шлепать босиком так же неуместно, как идти в туфлях; он решает ограничиться носками. Экипировавшись таким образом, он снова смотрит в зеркало. И снова его привычная меланхолия уравновешивается гордостью, снова он чувствует себя уверенно.

28

Дырка в заду. Можно назвать иначе, как, например, сделал Гийом Аполлинер: «девятые врата плоти». Его стихи о девяти вратах женского тела существуют в двух вариантах: первый он послал своей любовнице Лу в письме, написанном в окопах, 11 мая 1915 года, второй отправил оттуда же другой любовнице, Мадлен, 21 сентября того же года. Оба стихотворения, одинаково прекрасные, различаются только породившим их воображением, но построены по единому плану: каждая строфа посвящена одним из врат тела возлюбленной: один глаз, другой глаз, одно ухо, другое ухо, правая ноздря, левая ноздря, рот; потом, в поэме, написанной для Лу, «врата твоего зада» и, наконец, девятые врата, влагалище. Во втором стихотворении, посвященном Мадлен, порядок перечисления врат под конец существенно меняется. Влагалище отступает на восьмое место, а дырка в заду, открывающаяся «между двумя жемчужными горами», становится «девятыми вратами, и более таинственными, чем все остальные», вратами «колдовства, о котором я не смею говорить», «наивысшими вратами».

Мне кажется, что те четыре месяца и десять дней, разделяющих обе вещи, четыре месяца, которые Аполлинер провел в окопах, погрузившись в свои бурные эротические грезы, привели его к изменению перспективы, к некоему откровению: именно дырка в заду является той таинственной точкой, в которой сосредоточена вся ядерная энергия наготы. Разумеется, врата влагалища важны (кто бы стал это отрицать?), но их важность чересчур официальна; это место зарегистрированное, классифицированное, контролируемое, комментируемое, исследованное, хранимое, воспетое, прославленное. Влагалище — это шумный перекресток, где сталкиваются представители многословного человечества, туннель, которым проходят целые поколения. Только последние болваны позволяют убедить себя в интимности этого места, самого публичного из всех. Единственное подлинно интимное место, посягнуть на табуированность которого не осмеливаются даже порнофильмы, — это дырка в заду, наивысшие врата, то есть самые таинственные, самые секретные.

Эту мудрость, стоившую Аполлинеру четырех месяцев, проведенных под небом, истерзанным шрапнелью, Венсан постиг во время одной-единственной прогулки с Юлией, которая в свете луны стала почти полупрозрачной.

29

Трудно приходится тому, кто хочет говорить только об одной вещи и в то же время не в состоянии сделать этого: непроизносимая дырка в заду затыкает рот Венсана подобно кляпу и лишает его дара речи. Он смотрит в небо, словно прося у него помощи. И небо внемлет его мольбе, оно ниспосылает ему поэтическое вдохновение; Венсан восклицает: