Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 60

Ко мне подходит санитарка –

звать Тамарка:

– Давай твои раны первяжу…

Ран было достаточно.

Душевных. Страдальческих. От тайных к ней чувств, которые проявлял на виду у всех.

Она их перевязывала, залечивая на время.

Залечила.

Стала женой.

…и в санитарную машину

"Студебекер"

с собою рядом положу…

Собака затаилась на полке в нашей спальне.

Голова и юбочка с лапами из бордового, выцветшего за годы бархата.

Наденешь на руку эту юбочку, указательный палец вставишь собаке в голову, средний и большой в лапы: кивает уморительно, негодует, в огорчении хватается за голову.

– Ляпсус, – решили. – Назовем его Ляпсус.

Глаза давно нет. Ухо обвисло. Бусинка носа затерялась. Мордочка пожелтела от времени – первый мой подарок, которому более полувека.

Нет, не первый – второй.

Сначала были подснежники, крохотный букетик трогательной белизны – тайком положил в сумочку.

– Ваши? – строгий ее вопрос.

– Не уверен… – смущенный мой ответ.

Был еще Киев с не проявленными до конца отношениями.

Обувной магазин, где ей пришлись впору лодочки густо-зеленого окраса.

За один туфель заплатила она, студентка, за отсутствием достаточных средств, за другой заплатил я, молодой инженер, за неимением того же: третий мой подарок.

Указано на странице садовода: "Подснежники почти не требуют ухода. После того, как успешно укоренятся и ”почувствуют себя дома” в вашем саду, они будут цвести год за годом".

Она "укоренилась" в нашем общем саду, цвела, радовала, – Ляпсус "укоренился" тоже, перемещаясь с хозяевами из квартиры в квартиру, из страны в страну.

Бывшие ее ухажеры становились моими друзьями.

Это ее сердило.

Это меня смешило.

– Ляжь, – просил.

Правильнее говорить: "ляг", но я упорствовал. Снова просил:

– Ляжь.

Знал, что неверно, но язык не поворачивался: "Ляг возле меня". "Ляг" – можно сказать лягве, квакуше, бесхвостому земноводному, но не любимому созданию.

Лучший в жизни день – было их немало.

В утро вступали с согласием, в ночь входили с нетерпением. Стали отцом-матерью без предварительного вживания в образы родителей. Знали заранее: кто родится, того и полюбим.

Кто проклюнется, тот наш…

Ехали по дороге.

Серпантином от Иерусалима – вниз, вниз и вниз.

Заросшие холмы слева и справа.

Сосны, сосны и сосны.

И вдруг – по обеим сторонам – опаленные стволы, обгоревшие их макушки: пламя перекинуло язык через шоссе, с одного холма на другой, пошло бушевать дальше.

Она смотрела из машины и плакала.

Без звука.

Слезы текли по щекам, горькие ее слезы…

"Кто может плакать, тому дано и надеяться". Еду по той же дороге: всё заросло заново, не различить, где новые насаждения, а где прежние, чудом уцелевшие в огне.

Еду один.

Гляжу по сторонам.

Пережито. Передумано. Недоплакано.

Древние утверждали: "Есть некое удовольствие и в плаче", но она не позволяла хныкать. Пускать слезу. Просить, чтобы пожалели.

Мужчину не надо жалеть. Это профессия – быть мужчиной. Без нытья-оправданий.

Утверждал опытный страдалец:

– Когда у человека сломано ребро, ему больно кашлять и смеяться. А плакать почему-то не больно.

Сломал как-то ребро, кашлять и смеяться было неспособно, но так и не выяснил, болит ли оно при плаче.

Пускать слезу – мне не дозволено…

Камень на могиле отмыт от пыли, чтобы не спеклась на жаре.

Мы с сыном стараемся. Каждую неделю. Была бы довольна, чистюля.

Рядом мое место, другого не будет.

Умирать надо среди своих. Лежать среди своих. Где камень сходится с камнем.

Сказала на уходе:

– С тобой было не скучно…

Высшая для мужчины награда.

Ей не увидеть меня – стареющего.

Мне не увидеть – ее.

Раньше пришел, раньше бы мне и уйти, но нет ее рядом, а Ляпсус – вот он, на полке, единственный свидетель всей нашей жизни, ее взлетов и падений, шепота в ночи и стона от боли.

Смотрит на меня единственным глазом, будто ожидает, что надену бордовую юбочку на руку, один палец вставлю ему в голову, два в лапы – и прикроем глаза, он и я, вздохнем горестно.

"Счастие минувшее есть несчастие настоящее".

Кто это оспорит?

А глаза, которые стареют прежде всего, так и не выдали свою тайну.

Нам повезло с родителями…

…мне и старшему брату.

Повезло – не то слово.

Сколько добра получили от них, сколько тепла накопили – только раздаривай и раздаривай.

Их познакомил Карпилевич. Скорняк Карпилевич‚ которого помню стариком. Он приходил к нам в гости‚ пил чай с вареньем, а его обхаживали: Карпилевич заслужил, с Карпилевича оно началось.

1924 год, хупа в синагоге – Арбат‚ дом номер пять.

Отец приехал из Одессы: живой, подвижный, франтоватый, вечно забегал вперед, когда шли они вместе, даже когда прогуливались. Шлёма Фишелев Кандель – куда уж яснее? В обиходе Соломон Филиппович: тоже не спутаешь. Его уже не было на свете, а старики на бульваре всё вспоминали неугомонного Соломона; вымерли старики – вспоминали старухи.

Мама родилась в Ковно: тихая, деликатная миротворица. Ходила по стеночке. Садилась с краешка. Место уступала в трамвае и в жизни. Упиралась – не сдвинешь. Исчезала – не заметишь. Пряталась за ним‚ шумным и видным, будто ее и не было.

Но его не было без нее.

В год свадьбы мама работала стенографисткой, отец был десятником на строительстве железнодорожной ветки. Когда я появился на свет, отец поменял профессию, стал бригадиром сварщиков, под моей кроватью лежали газовые горелки, прутья присадочного металла, редукторы и прочий инвентарь.

Жили в коммунальной квартире в центре Москвы‚ окна на Никитский бульвар. Шкаф с немудреной одеждой. Стол под скатертью. Тюль на окнах колом от крахмала. За окном‚ меж двойных рам‚ охлаждались кастрюля с супом‚ бутылка молока‚ укроп с петрушкой. В той комнате выросли два сына; оттуда увезли отца, чтобы не вернулся назад, там же‚ на диванчике‚ умерла мама.

Жили скромно. Экономили. Не искали удовольствий особых. Одна была забота: заработать семье на прокорм. Если бы только семье! Отца распирала энергия, желание делать гешефты, но мама говорила:

– Соломон, нам хватает.

И он затихал на время.

Всю жизнь они поддерживали ощущение, что живем мы в доме избытка.

Гостями вечными. Подарками непременными. Прогулками по бульвару с нарядным ребенком. А по смерти не оказалось ничего. Ни серебра-хрусталя, ни одежд-драгоценностей – ничего! Пара пиджаков на плечиках. Пара стекляшек в коробочке. Но мы прошли через детство без унизительного чувства бедности. Мы были богатые! "Детей мы обеспечили"‚ – говорил он. Дети были обеспечены щедростью родителей‚ их теплотой‚ желанием прийти на помощь всем и каждому.

Племянница пожелала на старости: "Возвратить бы прошлое, хоть на неделю‚ хоть на день, зайти к Соломону‚ к Зиночке – отдала бы всю оставшуюся жизнь…"

– Мама‚ – говорю, – а не поехать ли нам в Каунас?

Повторяю вновь и вновь, из книги в книгу, как прошу прощения.

– Не поехать ли нам в Каунас, мама?

– В Ковно‚ – говорит. – Давай поедем.

– А оттуда‚ – говорю‚ – в Загорск.

– А оттуда‚ – говорит‚ – в Бердянск.

– А оттуда‚ – говорю‚ – в Долматово.

Долматово – это Урал. Эвакуация. Голод с бедой.

– В Долматово не надо. Бог с ним‚ с Долматово. Лучше в Ковно.

Там‚ у реки‚ ближе к реке, ее дом‚ младенчество‚ локоны с пелеринкой‚ сумочка через плечо‚ безмятежность обласканного ребенка.

– А его возьмем? В Ковно-Каунас?

И мы смотрим на отца.

– Да я и сам с вами не поеду‚ – говорит он. – В Ковно‚ к литвикам‚ что я там потерял? Мне бы в Одессу‚ на Успенскую 52.