Страница 179 из 193
‹1944›
СЛОВО, ОБРАЩЕННОЕ К АБАЮ Ты великан, Достойный наших дней. Тебе в минувшем было жить трудней. О, как терзались в тех печальных днях Твои талант, и разум, и размах! Разорвалось бы сердце от тоски, Когда б себя не вылило в стихи! Зато прекрасною была судьба — Воспеть народ, как самого себя! Тебя уже полвека с нами нет, Но кто поверит, что ушел поэт? Но что полвека? Как его сравним, Абай-ага, с бессмертием твоим? Тебе сто девять нынче было б лет, Но как ты молод, аксакал-поэт. Абай, почетный академик наш, Тебе вручен писательский билет. Все пленумы и съезды открывай И председательствуй на них, Абай. Пусть те, что много пишут чепухи, Тебе стесняются читать стихи. Как нам нужны суждения твои, Исполненные правды и любви! И критика твоя всегда чиста И вымысла и зависти чужда. К нам из бессмертия, Абай, приди, Тебе ведь не заказаны пути. По улице своей, Абай, пройди И в знаменитый свой театр войди. У книг твоих такие тиражи, Что ломятся под ними стеллажи. Выходишь ты на разных языках, И люди благодарны от души. А нынче вышла книга о тебе, О гении твоем и о судьбе… И вижу я: «Абая» взял Абай. Что ж, тамада, наш праздник начинай.‹Сентябрь 1954 г.›
СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВ
(1911–1975)
ГОЛУБЬ МОЕГО ДЕТСТВА Прямо с лета, прямо с хода, поражая опереньем, словно вестник от восхода, он летит в стихотворенье. Он такой, что не обидит, он такой, что видит место, — он находит для насеста самый лучший мой эпитет. И ворчит, и колобродит, и хвостом широким водит, и сверкает до озноба всеми радугами зоба. Мне бы надо затвориться, не пускать балунью-птицу, но я так скажу: ни разу птицам не было отказу! С милым гостем по соседству любо сердцу и перу!.. Встань, далекий образ детства, белый голубь, на ветру. …Было за полдень. В ограду на саврасом жеребце въехал всадник с мутным взглядом на обветренном лице. Всадник спешился. Оставил у поленницы коня и усталый шаг направил сразу прямо на меня. И, оправя лопотину, он такую начал речь: «Понимаешь, парень, в спину угодила мне картечь. Понимаешь… мне того… плоховато малость. Понимаешь… жить всего ерунду осталось. Воевал я не за этим!..» Он придвинулся ко мне, и я в ужасе заметил кровь на раненой спине. Я от страха — в палисадник, пал в крыжовник и реву… Только вижу: бледный всадник опустился на траву, только вижу, как баранья шапка валится на чуб, только слышу, как страданья улетают тихо с губ. Мне, конечно, стало горько, стало тягостно до слез. Я к нему из-за пригорка, побеждая страх, пополз. «Понимаю, — говорю, — понимаю дюже… Может, спину, — говорю, — затянуть потуже? Понимаю, — говорю, — но куда ж деваться?» (Говорю, а сам горю — не могу сдержаться.) Теребя траву руками, всадник веки опустил и, тяжелую, как камень, чуя смерть, заговорил: «Ты чалдон, и я чалдон, оба мы чалдоны… Положи свою ладонь на мои ладони. Слышишь, сполохи гудут по всему заречью — беляки по нашим бьют рассыпной картечью. На семнадцать верст окрест белые в селеньях, так что, кроме этих мест, нашим нет спасенья. Я, родной мой, прискакал на заимку эту, чтобы красный дать сигнал, если белых нету. Мы бы стали по врагу бить из-за прикрытья… Понимаешь, не могу дальше говорить я». Было душно. К придорожью медом веяло с гречих. Всадник вздрогнул страшной дрожью, отвернулся — и затих. Я, конечно, понял сразу то, что он не досказал. И решил, как по приказу: надо выбросить сигнал! Я — домой. Комод у входа. Открываю я комод. Вижу: в ящиках комода — свалка, черт не разберет! В верхнем — пусто. В среднем — тесно. В нижнем? В ворохе тряпья теткин шелковый воскресный полушалок вижу я! Мне не жалко полушалка — разрываю пополам! Полушалка мне не жалко… На чердак бегу. А там со своей подругой вместе, боевой и злой на вид, на березовом насесте голубь мраморный сидит. «Что ж, — кричу, — послужим, дядя! Повоюем на лету!» И, багровый клок приладя к голубиному хвосту, я свищу: «Вали на волю!» И пошел винтить трубач по воздушному по полю, по кривой рывками вскачь! То петлями, то кругами, то в разлете холостом! И багровый шелк, как пламя, за его густым хвостом! То на выпад, то на спинку, то как ястреб от ворон!.. Вихрем прибыл на заимку партизанский эскадрон. Солнце падало. Смеркалось. Скрылись белые за мыс. Восемь раз разбить пытались — восемь раз стекали вниз. Над заимкой тучи плыли. У заката на виду люди всадника зарыли под калиною в саду. И поставили подсолнух у него над головой. И не дрогнул тот подсолнух, и стоял, как часовой. А когда дневное лихо заступили тьма и тишь, эскадрон ушел по тихой дальним бродом за Иртыш. И не мог я наглядеться на подсолнух ввечеру. …О, далекий образ детства, белый голубь на ветру!