Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 32



У входа в Зал Рысистой Славы – мемориальная доска: музей своим нынешним процветанием обязан обувному «королю» и крупнейшему коннозаводчику Лоуренсу Б. Шеппарду, тому самому, чьи рысаки так и носят двойные клички с приставкой «Гановер». Название, унаследовано конным хозяйством от принадлежавшей Шеппарду обувной фабрики, а фабрика получила название от города в штате Пенсильвания, там и ботинки делали, и разводили лошадей, город же был назван в честь немецкого происхождения английских королей: при них шла активная колонизации Америки, и при той же гановерской династии вспыхнула Война за Независимость, так что Гановер это символ двуликий – связи и разрыва Старого и Нового миров.

Сорок пять лет тому назад Шеппард приезжал к нам, чтобы отобрать семерых полуторников в обмен на жеребца своего же завода – Апикса Гановера. Не успел он приехать, как на другой же день на его имя к нам на ипподром поступила телеграмма «Джимми разбился насмерть автокатастрофе». Директор Московского ипподрома, Долматов, расписавшийся в получении срочной депеши, узнав о ее содержании, издал стон раненого носорога. Кто это – сын, внук? Горе есть горе – как не сострадать? Но директор предвидел последствия и для всего предприятия, выстраданного им, вынесенного на своем горбу. Сколько муки наш директор принял, организуя, пробивая по инстанциям этот обмен и этот визит! Кто жил тогда, у того, я уверен, мурашки по коже должны забегать.

«Семь советских рысаков за одного американского?!» – эту демагогию Долматову приходилось преодолевать на всех уровнях, снизу до самого верха. Правда, Буденный, которому ничего не надо было объяснять и доказывать, сразу сказал, прибегнув к выражению образному: «За семь прутиков можем получить первоклассную большую палку, которой будем бить кого попало». Но Семен Михалыч был уже не тот, не у дел, а кто заправлял делами, тот не очень понимал, велика ли разница между жеребцом и жеребенком-полуторником.

Обивая пороги один выше другого и добравшись в конце концов до самого верха (иначе никакой вопрос не разрешался), бывший Красный кавалерист, ветеран Первой Конной, Долматов до того измучился и обессилел, что у дверей министерского кабинета задремал, сраженный сном, и едва не проспал вызов на долгожданную аудиенцию. Ценой пролитого пота и попорченных нервов разрешение на обмен было получено, и вот, того гляди, все пойдет насмарку. Телеграмма и самого старика, чего доброго, на тот свет отправит или же, по меньшей мере, хватит его удар. Уж во всяком случае, убийственную депешу прочитав, повернется и тут же улетит обратно к себе домой. Прощай, Гановер!

Два дня думали: сообщать – не сообщать? Показывать или придержать смертоносное сообщение? Наконец Долматов дал приказ «Показывай!» Было это в директорском кабинете, сиявшем скульптурами Лансере и полотнами Самокиша. Шеппард – копия Маркианыча (А. М. Волошинова), директора циркового училища, находившегося через дорогу от ипподрома. Большеголовый ушастик с носом вроде рудиментарного хобота, какой был у киплинговского слоненка, прежде чем до нормальных размеров этот нос растянул крокодил, он только пробежал глазами под напряженнейшим взглядом Долматова телеграмму, и раздался трубный глас торжествующего слона: «Я говорил! Всегда говорил, этот стервец и бездельник плохо кончит».

Словно «Серенаду Солнечной Долины», директор ипподрома выслушал этот вопль, хотя и сожаление выразил о погибшем, кто бы он ни был. Оказалось, это – племянник, вконец испорченный, избалованный парень, погубил не только себя, но и всех приятелей с приятельницами, приглашенных прокатиться в только что купленной ему роскошной скоростной машине.

«Время водку пить! – протрубил Шеппард. – Пошли!»

И мы пошли.

А жеребят он отобрал, одного к одному, в точности тех самых, какие ему до того уже были нашими знатоками предназначены. Приехал он, как выражался Герцен, кругом подкованный, по-летнему и на шипы. Но его хотели проверить. Проверили и, как бы в признание безошибочности его экспертизы, показали ему маточный табун Первого завода.

При виде наших кобылиц Шеппард потребовал у меня лист писчей бумаги, словно им овладело поэтическое вдохновение. Блокнота со мной не было (я тогда еще ничего не записывал), а Долматов прошипел: «Конец тебе, если сейчас же какого-нибудь листочка не найдешь, а еще научный сотрудник!» У меня в кармане лежало письмо на имя Директора Института Мировой литературы, которое я не успел перевести, я оторвал от него угол, где не было текста, и подал Шеппарду. На седле табунщика обувной король-коннозаводчик разгладил бумажный клочок, из своего кармана достал королевскую авторучку и накарябал: «Обязуюсь двух маток из этого табуна покрыть своими лучшими жеребцами и приплод вернуть вместе с кобылами». Говорят, Сталин, когда Трумэн ему сообщил об изобретении сверхмощного оружия – атомной бомбы – вида не подал, будто подобное заявление хоть сколько-нибудь на него подействовало, так и Долматов, узнав о сути данного обязательства, не изменился в лице, а только обращаясь ко мне, прошипел: «Спрячь! Потеряешь – тебе конец».

Перед отлетом двойник директора циркового училища загудел:

– Что мне с вашими деньгами делать?

Тогдашние наши рубли, выданные Шеппарду на время визита, не подлежали ни вывозу, ни обмену – такие были у нас порядки.

– Купите себе меховую шапку.





– Я уже купил.

– Купите еще.

– У меня только одна голова.

– Тогда купите матрешку.

– Сколько можно покупать этих крашеных кукол?

Словом, ситуация безвыходная.

– Знаешь что? – вдруг говорит, обращаясь ко мне, Шеппард, – я отдам эти деньги тебе, а ты купи себе билет и прилетай ко мне в гости, a я покажу тебе своих жеребцов.

– Возьми, возьми! – зашипел Долматов. – А не то с этими рублями его на таможне задержат, и нам же влетит.

«Воля ваша, товарищ директор, – заговорил мой внутренний голос, – но уж не обессудьте, если одно из тренотделений на вверенном вам ипподроме довольно надолго выйдет из порядка».

Шеппард еще не успел уехать, а про Апикса, который в результате обмена стал нашей собственностью, уже начали говорить, что он мал ростом. «Когда он побежит впереди всех и будет первым у финишного столба, он никому маленьким не покажется», – отвечал обувной король, он же коннозаводчик, не сделавший, выбирая жеребят, ни одной ошибки. В самом деле, мало того что на нашей дорожке в руках Вильяма Флеминга этот рысак, действительно небольшой, имевший обыкновение на ходу отбрасывать задние ноги вбок из-за слишком мощного напора, побил большую международную компанию и выиграл Приз Мира, но, как и предсказывал Буденный, во Франции тот же конек-горбунок взял Приз Парижа. А коньком-горбунком Апикса-Гановера называли долматовские завистники-злопыхатели. Называли за малый рост, не взирая на то, что конек-горбунок летел впереди всех и был первым у столба.

«Патриотизм есть последнее прибежище негодяев», – говорил Сэмюэль Джонсон, литературный авторитет XVIII столетия. За ним это повторили Толстой и Марк Твен. Речь все они вели не о любви к Родине – о злостной демагогии. Мне известно, как это бывало. Жертвой такой же демагогии оказался мой дед-воздухоплаватель. Его, инженера-авиатора, принимавшего участие в строительстве первого русского авиационного завода и выпуске первого серийного самолета «Россия-А», объявили лжеученым и безродным космополитом. На каком основании? Будто бы он не признавал наших отечественных приоритетов. Нет, не признавал он приоритетов ложных, выдуманных. «Они не признают, – говорил мне дед о своих супостатах, – наших истинных достижений».

Американский рысак за границей выиграл под нашими цветами и под управлением нашего мастера П. А. Лыткина. «Меня письмом уже поздравили с выигрышем Приза Парижа моим учеником, – писал мне Тюляев. – За все годы моей преподавательской деятельности Павел Александрович Лыткин производил на меня наилучшее впечатление».

У нас на ипподроме по сумме трех гитов Апикс-Гановер в руках Флеминга выиграл Приз Мира, но первым в третьем гите оказался Корвет под управлением Лыткина. Ему и поручили езду на Апиксе в Париже. Признание окружало Лыткина на исходе его беговой карьеры. Как ехал он на Апиксе в Париже, знаю от него самого. У меня перед ним особый долг. По просьбе своего друга, моего наставника Грошева, Павел Александрович вышел к старту и давал мне советы; тогда я выиграл единственный раз в жизни. С тех пор отношения между нами установились вполне доверительные, и после Парижа он мне сказал: «На такой лошади никогда не сидел!». Объяснение: резвость. Означает ли это отречение от своей отечественной породы? Как же можно ограничиваться одной породой, когда каждая порода есть результат скрещивания многих пород?