Страница 71 из 81
Но и Василий, он сам это понимал, был теперь на высоте. Он был немолод, испытан в подполье, наделен житейской опытностью, проверен личными страданиями. Он мог сорваться, поддаться временной слабости, поколебаться, принимая решения, однако то были не шаткие, свойственные младости, неосмысленные колебания, но выбор. И он понимал: к Гапону пойдет, но во всеоружии выстраданных убеждений. Пойдет драться.
Все это, вероятно, почувствовал и умный Георгий Аполлонович.
Гапон отнюдь не уподоблялся Михайлову, не льстил, не предлагал пьедестал вождя, — впрочем, вполне вероятно, что при собственном непомерном честолюбия Гапон и ее собирался делить пьедестал с кем бы то ни было. Но был он умен и отдавал себе отчет в том, что ведет за собой массу несознательную, темную, и Гапону требовался рабочий вожак, не стихийный , а действующий осознанно и понятный пролетарским массам…
«Приступим, благословись, к делу, — сказал Гапон, потолковав приличествующее время о здоровье. — Как вам, разумеется, известно, наше „Собрание рабочих“ действует вполне открыто…» — «И с благословения полиции», — вставил Шелгунов. «Зачем так, Василий Андреевич, мы, простите, не митингованием занимаемся, агитаторские приемы неуместны. Да, если угодно, с дозволения полиции. Но ваша „Искра“ не призывала разве к единению всех наличных сил?» — «Не с полицией, однако», — возразил Шелгунов. «Хорошо, — сказал Гапон, — оставим препирательства, я продолжу о главном. Идея вооруженной борьбы претит нам…» — «Так ведь и мы не разбойники с кистенем и булавою, мы тоже против кровопролития. Если царь доброхотно передаст власть народу, мы разве откажемся?» — «Дорогой мой, я утверждал и утверждаю: идея самодержавия искони присуща русскому человеку. А ваш социал-демократический комитет потерпел в Петербурге крах, как организационный, пользуясь вашей же терминологией, так и политический». — «Допустим, не совсем так, — сказал Шелгунов, — однако истина в том есть, я говорю открыто, шила в мешке ее утаишь. Да у вас, понимаю, сведения и без того надежные», — не удержавшись, уколол Шелгунов.
Положение Василий знал от Полетаева. Лето в Питере отличалось крайне неблагоприятными условиями. Меньшевики раскололи комитет, от него одна за другой отходили районные организации, мотивация одинаковая: комитет недееспособен, в разногласиях не можем разобраться, хотим положительной работы… Многие рабочие покидали партийные ряды. Петербургский районный комитет объявил себя независимым от городского, этому способствовал ЦК, ставший меньшевистским. Словом, разброд и шатания…
«Да, вот именно потому и приду к вам, отец Гапон, но с открытым, как говорится, забралом». — «А сила-то на нашей стороне!» — «Пока — да, но ведь наперед не угадаешь». — «Ошибаетесь, — уверенно отвечал Гапон, — среди рабочих настроения вполне определенные, у нас около десяти тысяч человек активных, и они поведут за собой еще и еще десятки тысяч. Я предлагаю честный союз, равноправный». — «Равноправный — под вашим руководительством?» — Шелгунов усмехнулся. «Да в том ли дело, о руководительстве ли речь?» — «Я приду, — сказал Василий, — мы придем. И в открытый бой против вас. Не исключено: потерпим поражение. Но уклоняться не станем и глядеть покорно, как развертываются события, — тоже».
…В больнице, под предлогом старинной дружбы, навещали бывшие товарищи, теперь ярые Гапоновцы — Василий Князев, Алексей Карелин. Уговаривали, убеждали. Шелгунов не тратил порох, говорил: «Я не девка на выданье, оставим споры-уговоры. Я вас не только не слышу, я вас и не вижу, и не потому, что слепой, а просто — не вижу, не существуете для меня».
24 ноября выписался. Почти слепой. Был совсем плох и отец, говорил, трудно повернув голову: «Крышка, Вася, отжил, все, что богом отведено, исчерпал, пора и собираться… Алеша помер, мы тебя не извещали, в больнице-то…» Алексей из жизни Василия ушел давно, как и другие братья и сестры, кроме Дуси, а все-таки погоревал.
Ходил, постукивая палочкой, по Нарвской. Застава шумела, и это был не праздничный, воскресный, хмельной шум, а ровный, устойчивый, спокойно угрожающий, похожий на ворчание далекого грома. К Полетаеву не решался — сослепу хвоста не приметит, да и самого могут замести опять.
Гапон прислал — посыльным — нарядную карточку с приглашением отметить Новый год в Путиловском отделе «Собрания рабочих», в широком круге, покорнейше прошу… Не откажусь, отец Георгий, чем больше народу, тем лучше, поглядим, как и что у вас…
В зале — столы покоем, хрусткие скатерти, дорогие приборы, вино в разномастных бутылках, щедрая закуска. Наяривал оркестр. Гапон у дверей, предупредительно, под локоток, от священника попахивало, успел причаститься. «Ради бога, Василий Андреевич, только сегодня без политики, живые люди, отдохнем, взвеселимся». Усадил на почетное место, одесную себя, предлагал блюда, наливал слабенькое, неопасное винцо, чокался, закидывал руку на спинку стула, — издали, должно быть, казалось, что Василия обнимает. Словом, играл на публику, а сам призывал обойтись без политики, будто бы эта игра политикой не была. Василий выжидал случая отплатить…
Как заведено, проводив старый год, погасили электрические люстры, зажгли свечи, прислушивались к маятнику больших напольных часов, с последним ударом подняли бокалы, вспыхнуло снова жаркое электричество, развеселый оркестр пожарных грянул «Боже, царя…». Все поднялись, и тут Шелгунов с Гапоном расквитался-таки: принародно при государственном гимне остался сидеть. И бокал отодвинул в сторону.
В первый день 1905 года состоялось последнее общегородское собрание гапоновцев.
У Полетаева продумали до мелочи. Без лишних дамских церемонностей решили: Николай не пойдет — в случае провокации, провала целесообразней остаться на свободе ему, а не Василию. Прикинули, что Шелгунову говорить, если дадут. Как поступить, ежели освищут, попытаются воздействовать силой, такое случалось, — может, слепого не тронут. Василий усмехнулся горько, сам сказав об этом… Полетаев известил, что одновременно пойдет еще кто-нибудь из товарищей, разбросает листовку, прочитал вслух: «Долой войну!.. Мы требуем созыва учредительного собрания из представителей народа… Мы требуем свободы слова… Да пусть Порт-Артур будет могилой русскому самодержавию!» Листовка свежо пахла краской. Внизу, сказал Полетаев, проставлено уже не «декабрь», а «январь», это может произвести впечатление, дескать, быстро, организованно действуют социал-демократы.
В зале собралось, как объяснили Василию, тысячи две. Никто не обратил на Шелгунова внимания, сел где-то посередке, снял очки, чтоб не выделяться. Но Гапон углядел, подошел, повел на сцену, как вчера, усадил рядышком. Ладно, пускай.
Тряся колокольчиком, Гапон установил тишину. За кафедрой тотчас возник оратор, по виду рабочий. «Товарищи, — заговорил он, — путиловские решили завтра или, крайний срок, послезавтра объявить забастовку. Если администрация по-хорошему не уступит требованиям об улучшении жизни, в подмогу путиловским встанет весь трудовой Питер, как один человек!»
С хоров посыпались, подобные белым хлопьям, листовки, подхватывали, передавали, но, как мог издали заметить Василий, почти не читали, отбрасывали, рвали в клочья. Он поймал одну, вгляделся, понял: допустили ошибку, в самом верху обозначено: «Российская социал-демократическая рабочая партия», не учли обстановку, надо было в конце проставить подпись, не пугать сразу людей, настроенных не в нашу пользу.
Кричали: «Правильно, бастовать!» Гапон даже подтолкнул Шелгунова, кивнул на бушующий зал: видите? Как было не увидеть… Выступать не имело резона, выдвигать политические требования — бессмысленно здесь, на разномастном, разношерстном, сугубо гапоновском собрании.
Путиловцы, все тринадцать тысяч, поднялись третьего, а следом — Франко-Русский, Невский судостроительный, мануфактуры — Невская бумагопрядильная, Екатерингофская…