Страница 7 из 11
Я решил, что употребил какое-то неправильное выражение или мой немецкий им недостаточно понятен. Но до них просто не сразу дошло, что русский говорит на их родном языке.
Прежде чем я успел повторить вопрос, они переглянулись растерянно, а худой и длинный закивал головой и тут же спросил:
– Нас не убьют?
Я сказал, что Красная армия пленных не расстреливает. Худой снова кивнул и сказал, что он знает это, конечно, Красная армия не расстреливает пленных, но в голосе его уверенности не чувствовалось, и он замолчал, ожидая от меня каких-нибудь подтверждений.
– Сибирь? – спросил пухлый, тот, которого звали Карл Фридрих.
Я пожал плечами. Я не знал, где расположены лагеря для военнопленных, наверно, немало их и в Сибири.
– Я рабочий, – сказал худой и протянул ко мне руки ладонями вверх. – Мой отец был коммунистом. Он знал Тельмана. Эрнста Тельмана.
Этого я ожидал. Конечно, он рабочий, сын коммуниста. Так они все говорят, оказавшись в плену. Я не испытывал сочувствия к этому длинному небритому человеку в сером помятом мундире, Курту Келлеру из Эссена, отец которого будто бы знал Тельмана.
– Отец жив? – спросил я.
– Умер… В лагере.
Карл Фридрих смотрел на Курта исподлобья. Ему, видно, была не по душе откровенность Курта. Он что-то сказал ему сквозь зубы, я не понял его слов, но его тон и выражение лица заставили меня по-новому взглянуть на эту пару и подумать, что Курт, возможно, говорит правду.
А Курт, обозленный его вмешательством, заговорил быстро и взволнованно. О том, как он ненавидит Гитлера, ненавидит эту войну, что давно хотел сдаться в плен…
И тут Карл Фридрих не выдержал.
– Hasenfuβ! – крикнул он ему.
Я впервые слышал это выражение, но догадался, что оно означает: Hasenfuβ – заячья нога, другими словами – трус. Крикнув, он испуганно взглянул на меня и весь как-то сник. По его рыхлому лицу текли слезы.
Лукашев, прислонившись к дверной притолоке, с хмурым любопытством следил за этой сценой. Ему явно не нравилось, что я говорю с пленными на языке, которого он не понимает.
– Чего это они? – спросил он.
Я рассказал, что произошло. Лукашев сплюнул.
– Оба хороши! Выдать им по хорошей пуле, и вся недолга. А то небось повезут в Россию, откармливать. Народу жрать нечего, а их корми.
– Зря кормить не станут. Заставят работать.
– Они наработают, как же! – со злостью проворчал Лукашев.
Карл Фридрих стоял весь обмякший, испуганный своим порывом, и ждал, что теперь-то с ним покончат непременно.
– Вы член национал-социалистической партии? – спросил я его.
Он выпрямился.
– Да, – ответил он если и не с вызовом, то, во всяком случае, с отчаянной решимостью.
“Надо же! – подумал я. – Живой фашист! Самый настоящий фашист, готовый пострадать за свои убеждения”.
Не очень вязался героический дух с его рыхлой плотью, но все же следовало отдать ему должное.
– Вы, конечно, одобряете эту войну? А зачем она вам? Не задумывались?
– Меня послал фюрер, – тихо, но твердо сказал Карл Фридрих. – И я могу не задумываться зачем. За меня думает фюрер, и его приказа достаточно, чтобы я пошел на смерть, не размышляя.
Он произнес эти банальные, знакомые по газетам слова без всякого пафоса, даже слегка стыдясь того, что открывает свои сокровенные мысли человеку, который их не поймет.
– Не думайте, – продолжал он, – это не слепая вера. Я убежден, что Германия призвана дать человечеству новый порядок, дать ему лучшее будущее.
– Заткнись! – крикнул ему Курт. – Не хочу больше слышать эту гнусную чушь!
Теперь они стояли сжав кулаки, готовые броситься друг на друга.
– Сейчас подерутся, – засмеялся Лукашев.
– Ешьте, – сказал я пленным и вышел из кухни.
Я курил, сидя на каменных ступеньках крыльца, решая, кого послать с пленными. У Галиева болит нога, а до городка, где, как я полагал, можно сдать пленных, не меньше пятнадцати километров. К тому же Хасан, хотя и не вовсе бестолков, но чтобы объяснить ему, что надо делать, как отыскать нужную часть, требовалось изрядное терпение, и все равно оставалась неуверенность, что он все понял правильно и сделает так, как следует. Лукашева посылать я побаивался. По дороге слишком много соблазнов, он может где-нибудь надолго застрять, и мне придется возвращаться без него. К тому же мне не нравилось, как он смотрит на пленных. А эти пленные перестали быть для меня неким абстрактным понятием, и я никак не мог отождествить их с молодчиками в касках, с автоматами и широко расставленными ногами, готовыми убивать, грабить, жечь, насиловать.
Рядом со мной опустился Лукашев.
– Куда их денем, немцев этих? – спросил он, доставая из кармана табак и аккуратно вырезанный квадратик газетной бумаги.
– В город отвести надо. Сдать их танкистам.
– До города далеко.
– На попутных добраться можно.
– На попутных… Что-то не видать попутных. Галиева пошлешь? – спросил он безразлично.
Я посмотрел на него. Он сосредоточенно сворачивал самокрутку, вроде бы не проявляя особого интереса к тому, кто отправится с немцами. Но понимал, что пойдет он, хотя мне этого и не хочется.
– Пусть Галиев их доставит.
Лукашев взглянул на меня, прищурив один глаз:
– Сбегут они от него.
– Куда сбегут? Глупости болтаешь.
– Не годится Галиев, сержант. Он толком и двух слов связать не может.
– А что тут вязать? Отвести и сдать.
Лукашев покачал головой и улыбнулся:
– Нет, сержант, не годится Галиев. Меня пошли.
Он улыбался своей обычной добродушно-снисходительной улыбочкой, уверенный, что так и будет, что с пленными я пошлю его. Я догадывался, что желание сопровождать немцев связано у него с какими-то своими соображениями, но не понимал с какими. Я представил себе дорогу до города, но не нашел ничего для него соблазнительного, кроме многократно обобранной деревушки. Другое дело сам город, где такой человек, как Лукашев, может найти для себя поживу, за что отвечать придется мне.
– Боишься, сержант? Думаешь, застряну в городе?
– Побаиваюсь.
– Не бойся. Обещаю, что вернусь вовремя. Сколько времени даешь?
– К двум часам вернешься?
– Запросто. Даже раньше.
Я задумался. Очень не хотелось мне его посылать.
– Слушай, сержант, сам ты не пойдешь, нельзя тебе с поста отлучаться, а Галиев – коза бессловесная. Так что сам знаешь, что, окромя меня, посылать некого. Не так, что ли?
– Ладно, – решился я. – Отправляйся.
Лукашев довольно усмехнулся и похлопал меня по плечу:
– Хороший ты человек, сержант!
Он встал и вошел в дом. У меня мелькнуло было легкое подозрение по поводу того, почему Лукашев так уж рвется сопровождать пленных. Но мысль эта показалась мне настолько невероятной, что я тут же отбросил ее.
– Смотри не потеряй их, доведи до места! – сказал я ему, когда он вывел немцев из дому.
– Не бойся, сержант, приведу, куда следует, – ответил он с усмешкой.
– До свидания, господин офицер, – сказал Курт.
Карл Фридрих только молча кивнул. Я пожелал им счастливого пути, вернул фотографии, письма и открытки, документы передал Лукашеву. Они медленно побрели по дороге. Лукашев, с автоматом на груди, весело насвистывая, шел сзади.
– Не волнуйся, сержант, – крикнул он мне, обернувшись, – все будет в лучшем виде.
Я долго смотрел им вслед, пока они не скрылись за поворотом. И тут я услышал за спиной невнятное бормотание Галиева. Я обернулся. Галиев грустно покачивал головой и бормотал что-то по-татарски, глядя на дорогу.
– Ты что? – спросил я. – Что с тобой, Хасан?
Он не ответил, продолжал бормотать, потом провел двумя ладонями по своему лицу. Он молился…
Мне стало не по себе. Недавнее подозрение вернулось уже как уверенность. Теперь все – и его настойчивое желание сопровождать немцев, и его наглая улыбка, и слова, явно двусмысленные, все подтверждало эту мою уверенность. И все же не хотелось верить, что Лукашев может пойти на такое. Я повторял про себя: не может, не может, но чем больше я себя убеждал, тем сильней убеждался в обратном – может. Лукашев – может. И сделает!