Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 30

За первым открытием пошли следующие. Многие с юности засевшие в голове наивные зрительские представления рушились одно за другим. В том числе и представления чисто подсознательные. Ну, в самом деле, спроси меня кто-нибудь, отождествляю ли я личность актера с внутренним обликом сыгранных им персонажей, и я, конечно, уверенно дал бы отрицательный ответ. Но ответ этот был бы чисто умозрительным. А в глубине души (как, наверное, и во многих других, столь же мало искушенных в тайнах высокого искусства душах) сидела, оказывается, во мне неосознанная склонность прокладывать некие связи между актером и его персонажами, особенно если актер был такой, как Бернес: яркий, талантливый, запоминающийся, а исполненные им роли — все-таки довольно близкие по своей тональности.

Вообще говоря, эта зрительская иллюзия общеизвестна. Многие актеры в своих статьях, интервью, на встречах со зрителями немного смущенно сообщают:

— Я не совсем такой (такая), как мои герои...

Но к Бернесу слова не совсем такой решительно не подходили.

Он был — совсем не такой.

Речь шла не просто о несовпадении, а о резком контрасте.

Поэтому так и запомнилась мне та, в общем мало существенная, проходная и для артиста и для всего фильма сцена, с которой я начал свой рассказ (и с которой, кстати, началась и моя работа консультанта в этом фильме). Пока трещала кинокамера, перед нами был спокойный, очень уверенный в себе, прошедший огонь, воду и медные трубы старый воздушный волк Ануфриев. А сразу после команды «Стоп!» — полный антипод означенного волка — нервный, усталый, не очень здоровый (тогда большинство его коллег считало, что скорее мнительный), делающий трудное дело и не скрывающий, что ему трудно, человек.

Почти все запомнившиеся нам персонажи Бернеса принадлежали к категории так называемых железно-волевых. Реже — иронично-волевых. Ко всякого рода опасностям и жизненным невзгодам они относились с великолепным пренебрежением, а из столкновений с неблагоприятными обстоятельствами неизменно выходили победителями. Едва ли не единственное исключение — летчик Сергей Кожухаров в «Истребителях» (за эту роль авиаторы прочно признали Бернеса «своим»). Но и Кожухаров встречает свалившееся на него несчастье — слепоту — сдержанно, твердо, без бурных проявлений отчаяния... Так что в общем и он оказывается человеком железным.

Ближе узнав Марка Наумовича, я увидел, насколько диаметрально противоположен по характеру этим персонажам был он сам. Насколько эмоционален, переменчив в настроениях, легко раним, внутренне незащищен от всякой бестактности, грубости, несправедливости!.. Особенно от несправедливости. Ее он воспринимал каждый раз (а таких «разов» было, к сожалению, не один и не два) по-новому остро, болезненно, как говорится — с немалой потерей нервных клеток.

Единственное, что в известной мере компенсировало душевную незащищенность Бернеса, было в высокой степени присущее ему чувство юмора. И, в частности, юмора, обращенного на самого своего обладателя. Правда, эта последняя, бесспорно высшая форма проявления упомянутого человеческого свойства иногда срабатывала у Марка Наумовича не в тот момент, когда это более всего требовалось — так сказать, непосредственно вслед за «внешним раздражителем», а с запозданием — от нескольких минут до нескольких лет. Но так или иначе, о своих невзгодах, оставшихся позади, он почти всегда рассказывал в тоне, который я назвал бы ворчливо-ироническим.

Через много лет после нашего первого знакомства — примерно за год до своей преждевременной смерти — Марк Наумович поделился со мной подробностями истории, когда-то испортившей ему немало крови. Одна московская газета опубликовала фельетон, в котором весьма хлестко расписывались похождения популярного артиста М. Н. Бернеса за рулем собственной автомашины — вплоть до будто бы предпринятых им попыток наехать на увещевавшего его милиционера. На самом деле все было совсем не так, но, как известно, доказывать, что ты не верблюд, — задача, не всегда легко выполнимая...

Излагал подробности этой, когда-то наделавшей немало шума истории, Марк Наумович в ключе подчеркнуто юмористическом, чему способствовали, как я подозреваю, два обстоятельства: с одной стороны, давность происшествия, а с другой — очевидное желание рассказчика настроить на философский лад («Все проходит, пройдет и это...») своего слушателя, только что претерпевшего огорчения, хоть и существенно меньшие по масштабу, но сходные по характеру.

Доказать необоснованность предъявленных ему претензий Бернесу ничего не стоило; он это и сделал. Тем не менее опровержения, которого в подобной ситуации, казалось бы, следовало ожидать, не последовало. Не последовало по причине, о которой мой собеседник поведал не скажу даже — с возмущением, а с каким-то не потерявшим за прошедшие годы своей непосредственности изумлением:

— Вы знаете, что сказал мне редактор? Он сказал: «Авторитет газеты нам дороже авторитета отдельного человека». Ну как? Хороша логика?..

И огорченно добавил:

— А ведь личность незаурядная. Отличный журналист. Прекрасный организатор. Газета при нем, можно сказать, на глазах расцвела. И надо же: такой перекос мысли!..

Эта последняя, завершающая часть рассказа показалась мне наиболее интересной: деформированная психология редактора занимала Бернеса больше, чем давно зарубцевавшаяся старая обида. Внутренние пружины деяний человеческих представлялись ему — артисту — порой более важными, чем сами эти деяния.

* * *

На съемках фильма «Цель его жизни» не раз бывало, что Бернес, пробурчав вполголоса очередную реплику Ануфриева или повертевшись на отведенном ему мизансценой месте, вдруг заявлял:

— Толя! Мне так неудобно.

Правда, вскоре я заметил, что по существу такие же протесты высказывали и другие актеры. Но их претензии воспринимались окружающими как явление вполне нормальное — может быть, потому, что формулировались в выражениях, менее категорических (пожалуй, в этом «мне неудобно» действительно присутствовала этакая личная вкусовая нотка, не очень привычная, когда речь идет о выполнении человеком его прямых служебных обязанностей). Может быть, были и какие-нибудь другие причины. Но, так или иначе, подобного рода замечания других артистов особого внимания к себе не привлекали, а про Бернеса кто-то бросил:

— Капризный...

Но тут постановщик фильма Рыбаков — человек, вообще говоря, достаточно твердый и в полной мере обладавший тем, что называется режиссерской властностью, — услышав эту реплику, отрицательно покачал головой:

— Капризный?.. Нет. Он не капризный. Он — требовательный.

Мне кажется, Рыбаковым было найдено очень точное слово. Бернес был человеком крайне требовательным. Требовательным ко всему, что делалось людьми, и к самим людям, особенно к тем, в ком видел настоящих мастеров своего дела. Ничто не вызывало у него такого раздражения, как халтура в любом ее проявлении — от халтурно написанной книжки до халтурно установленного монтером выключателя на стене. И еще одно свойство, близкое к требовательности, но далеко не всегда совпадающее с ним, было присуще Марку Наумовичу: он умел уважать требовательность в других (вспомним хотя бы его безропотное восприятие бесконечных дублей во время съемки эпизода влезания летчика Ануфриева в самолет).

И уж, во всяком случае, самые бескомпромиссные, жесткие, я бы оказал даже — жестокие требования он предъявлял к самому себе.

Эта требовательность не изменяла ему даже тогда, когда его творчество — в кинематографе и на песенной эстраде — было в зените своей популярности.

Однажды, под впечатлением только что прослушанной его записи (кажется, это было «Лунный свет над равниной рассеян...»), я позвонил Бернесу.

Он выслушал меня, вежливо поблагодарил и неожиданно заметил:

— Кое-что тут надо было бы сделать иначе.

Я оторопел. Куда там «иначе», когда и так отлично?! Что это — кокетство, что ли? Но нет, ни тени кокетства тут не было. Было другое: большой артист видел в своей работе то, чего нам, грешным, видеть было не дано. Не дано не только таким, в общем далеким от искусства людям, которые, подобно мне, воспринимают его лишь чисто эмоционально, но порой и настоящим профессионалам — впоследствии я по рассказам узнал, каким мучением для дирижера и всего оркестра бывала каждая запись Бернеса. Он записывался, прослушивал записанное, повторял заново, снова прослушивал — и так по многу раз, пока с кисловатой миной не до конца удовлетворенного человека не соглашался: ладно, мол. теперь более или менее приемлемо... Когда мне рассказали об этом, я вспомнил давний разговор на съемках.