Страница 15 из 17
Становилось очевидным, что на сей раз уникальный слух Андроникова дал осечку. Что ж, это бывает и с профессионалами. Столько самых разных голосов он с безукоризненной точностью улавливал и так талантливо воспроизводил, что сам бог велел не ставить ему в упрёк промашку с моим, нельзя сказать, чтобы очень мелодичным голосом.
Я был справедлив, объективен, а потому вполне готов милостиво простить Андроникову его заблуждение. Сознание собственного великодушия подогревало во мне то, что, как я узнал впоследствии, психологи называют внутренним комфортом… Напрасно только Андроников — думал я — так уж упорствует в столь очевидной ошибке…
А разговор продолжался. С событий далёкого прошлого — далёкого не столько по календарю, сколько по объёму свершившегося с тех пор — он перешёл к войне. Это было неудивительно. В то время едва ли не каждый откровенный, душевный разговор так или иначе приводил собеседников к войне. Не мог не приводить! Потому что судьбы всех нас, вместе взятых, и каждого из нас в отдельности полностью определялись не чем иным, как ходом этой тяжёлой, долгой, заполнившей собою души человеческие войны.
Андроников рассказал о своих встречах с генералом Порфирием Георгиевичем Чанчибадзе — яркой, своеобразной личностью и одним из видных наших военачальников. Сейчас и этот рассказ, многократно исполненный с эстрады, широко известен. Помните — генерал Чанчибадзе прохаживается перед строем пополнения, прибывшего в его изрядно потрёпанную в боях дивизию. Разговаривает с бойцами. Один из них вернулся из госпиталя («Какой молодец! Уже воевал!..»), но на вопрос о том, куда был ранен, отвечает весьма невнятно. Когда же наконец выясняется, что ранен он был в ягодицу, Чанчибадзе интересуется прежде всего обстоятельствами ранения: «Ты бежал от неприятеля? Что? Ах, ты шёл вперёд и за спиной разорвался снаряд! Так чего же ты стесняешься? Такой раны её стыдиться надо — ею гордиться надо!..» А по поводу другого новобранца, прибывшего из заключения, в которое попал за то, что зарезал чужую курицу, Чанчибадзе обращается к своему адъютанту: «Смотри, Токмаков, какой молодец! Ещё на войне не был — и уже кого-то убил!..»
Ну, вот я, незаметно для самого себя, и не удержался от безнадёжной попытки сделать невозможное — пересказывать своими словами Андроникова… Больше не буду — честное слово!
Когда рассказ о Чанчибадзе был окончен, я вскользь заметил, что уж эту-то фамилию, слава богу, помню хорошо. И вряд ли когда-нибудь забуду!
Группа генерала Чанчибадзе в дни контрнаступления наших войск под Москвой была введена на правом фланге Западного фронта в прорыв и ходила по тылам Клинской группировки противника, чем немало способствовала успеху всего контрнаступления. Наше авиационное соединение поддерживало группу Чанчибадзе с воздуха (точнее, пыталось поддерживать, насколько позволяла трудная погода и мера наших, тогда ещё достаточно скромных возможностей).
— Вы служили в авиации Западного фронта? — спросил Андроников.
— Нет. Я служил на Калининском. Он нависал тогда выступом над правым флангом Западного. Авиации нашего фронта удобно было летать туда. Вот нас и посылали.
— А назвать вам аэродром, с которого вы летали?
Бог мой — опять очередная гипотеза! Ну как ему не надоело? Неужели все ещё не ясно, что мы разговариваем впервые? Да что там: конечно же давно ему все ясно, но сознаться в этом — упрямый человек! — не хочет. Утомлённым голосом я согласился:
— Ну, назовите.
И тут Андроников, в отличие от всех своих предыдущих предположений, которые он высказывал тоном категорического императива, вдруг произнёс тихим, ровным голосом:
— Будово.
Будово!
Длинная, узкая — в один ряд домов с каждой стороны дороги — деревня, протянувшаяся вдоль шоссе Ленинград — Москва, где-то на полдороге между Торжком и Вышним Волочком. Поле позади правого (считая от Москвы) ряда домов было в сорок первом — сорок втором годах приспособлено — как и множество других мирных деревенских полей — под аэродром. Эти не очень ровные, порой довольно причудливые по форме, почти всегда более короткие, чем хотелось бы, площадки так и назывались: полевой аэродром. То есть как бы уже не просто поле, но все-таки ещё но совсем аэродром. По мере того, как фронт перекатывался на запад, почти все такие полевые аэродромы возвращались к исполнению своих прямых мирных обязанностей: вновь становились обычными, нормальными полями. Когда я пятнадцать лет спустя ехал на машине из Москвы в Ленинград, будовское поле было сплошь засеяно и, как давно демобилизованный солдат, ничем внешне не напоминало о своём боевом прошлом…
Наш авиационный полк базировался здесь в трудную, очень морозную в буквальном смысле слова, но весьма горячую в смысле переносном, первую военную зиму.
Боевые потери шли одна за другой, а пополнения материальной части почти не было. В иные дни мы могли выставить в боевой наряд всего каких-нибудь четыре-пять самолётов. И все-таки полк жил, воевал, выполнял все приходившиеся на его долю задания.
В одно мглистое, холодное утро мы собрались вылетать, вырулили из леса по нашей бревенчатой, разговаривающей под рулящим самолётом наподобие ксилофона, дорожке и, оказавшись в поле, поняли, что погода, даже по предельно снисходительным нормам военного времени, начисто нелётная. Смесь густой дымки с моросью почти полностью съедала видимость, над самой головой, как клочья грязной ваты, проползала облачная рвань. Словом, какие уж тут полёты!
Получив команду «отставить до особого», мы выключили моторы, но заруливать назад в лес не стали — какой смысл прятаться в такую погоду: если не летаем мы, то наш аккуратный противник летать тем более не станет.
И вот машины с моторами, накрытыми тёплыми чехлами, стоят на краю поля. Лётчики, скрипя унтами по снегу, бродят тут же взад и вперёд. Каждый старается держать нервы в кулаке. Нет ничего хуже, чем включить свою психику в ритм предстоящего боя, а потом даже не выключить её ( это бы ещё полдела), но как бы заморозить в состоянии, которое у солдат издавна называлось «перед атакой».
Вылет предстоял нелёгкий. Чтобы понимать это, ни малейшего дара предвидения не требовалось: в ту зиму почти каждый вылет был нелёгкий. Сколотить мало-мальски приличную группу — не из чего. А противник меньше чем шестёрками, а то и восьмёрками, как правило, не ходит… Скорей бы уж вылетать!
И вот в этот-то момент напряжённого ожидания меня окликнул подошедший комиссар полка:
— Галлай! Поговори с корреспондентом. Он из нашей фронтовой газеты «Вперёд на врага». Расскажи ему, что и как… Товарищ корреспондент, вот ведущий группы капитан Галлай вам все расскажет в лучшей виде.
Стоявший рядом с комиссаром корреспондент, плотный мужчина среднего роста, был капитально экипирован по-зимнему. Единственной доступной обозрению частью его живого организма был нос, видневшийся между нахлобученной шапкой-ушанкой и поднятым воротником полушубка. Правда, этого носа было довольно много…
В другое время я охотно поговорил бы о корреспондентом, что-то, по-видимому, рассказал бы ему и уж, безусловно, постарался бы — так сказать, в порядке встречного интервью — расспросить его самого: как-никак, а редакция фронтовой газеты — это если и не совсем то же самое, что штаб фронта, то, во всяком случае, поближе к нему, чем мы. Не может быть, чтобы журналисты ничего не знали о замыслах и планах командования, о том, когда союзники откроют второй фронт, о перспективах прибытия к нам пополнения людьми и самолётами и о многом другом, что интересует человека на войне. В общем, порасспрашивать корреспондента стоило.
Но разговора не получилось, причём не получилось по моей вине. Очень уж в другую сторону были направлены все мои мысли.
Я односложно отвечал на вопросы, не сумел выдавить из себя ни одного мало-мальски нестандартного «эпизода» и, с облегчением увидев, что беспросветно отвратительная погода переходит в просто очень плохую, свернул беседу в форме, едва-едва не выходившей за пределы общепринятых норм элементарной вежливости.