Страница 23 из 105
— Но это опера, «Лючия ди Ламмермур», сэра Вальтера Скотта. Классика, понимаешь?
Генриетта начала поддаваться, на лице ее изобразилось колебание.
— Музыку, конечно, удается слушать не так уж часто. Правда, зрелище, наверное, никуда не годное. Но все же лучше, чем целый вечер бездельничать. Книг у нас нет, вязальный крючок я потеряла во Флоренции.
— Отлично. Мисс Эббот, вы тоже идете?
— Вы очень любезны, мистер Герритон. В какой-то степени мне, пожалуй, хочется пойти. Но — простите, что напоминаю вам, — вероятно, не следует сидеть на дешевых местах.
— Господи помилуй! — воскликнула Генриетта. — Мне самой в голову это не пришло. Мы, скорее всего, постарались бы сэкономить на билетах и очутились бы среди совершенно ужасных личностей. Как-то забываешь, что мы в Италии.
— У меня, к сожалению, нет вечернего платья, и если места…
— Ничего, не беспокойтесь. — Филип со снисходительной улыбкой взирал на своих боязливых и щепетильных спутниц. — Мы купим лучшие места, какие достанем, а пойдем — как есть. В Монтериано не так строго соблюдают этикет.
Таким образом, утомительный день, насыщенный решениями, замыслами, тревогами, битвами, победами, поражениями и перемириями, завершился в опере. Мисс Эббот и Генриетта сидели с несколько виноватым видом. Они думали о состонских друзьях — те считали, что они сейчас сражаются с силами зла. Что бы сказала миссис Герритон, или Ирма, или приходские священники из Кухоньки, если бы застали спасательную экспедицию в этом увеселительном месте в первый же день прибытия с миссией? Филип и то дивился своему поведению. Он обнаружил, что получает удовольствие от пребывания в Монтериано, невзирая на утомительный нрав своих спутниц и собственные противоречивые настроения. Он побывал в этом театре однажды, много лет назад, когда давали «Тетушку Карло». С тех пор театр привели в порядок, он был отделан в свекольно-томатных тонах и вообще делал честь городу. Оркестр расширили, в ложах повесили терракотовые занавеси, над каждой ложей была прикреплена дощечка в аккуратной рамке — с номером. Имелся также падающий занавес, изображавший лилово-розовый пейзаж, на фоне которого резвилось множество легкомысленно одетых леди, а над просцениумом возлежали еще две, поддерживавшие большие часы с мертвенно-бледным циферблатом. Зрелище было столь роскошным и чудовищным, что Филип еле удержался от восклицания. В дурном вкусе итальянцев есть что-то величественное. В нем нет стыдливой вульгарности англичан или тупой вульгарности немцев. И не то чтобы Италии был свойствен исключительно дурной вкус. Итальянское дурновкусие даже замечает красоту, но проходит мимо. Однако само оно обладает уверенностью подлинной красавицы. Театрик в Монтериано дерзко потягался бы с лучшими из театров, и леди с часами не постеснялись бы подмигнуть молодым людям с потолка Сикстинской капеллы.
Филип попросил сперва ложу, но лучшие места уже разобрали, представление в этот вечер было весьма торжественным, и Филипу пришлось довольствоваться креслами в партере. Генриетта была раздражена и необщительна. Мисс Эббот оживлена и готова хвалить все подряд. Она сожалела только об одном — что не захватила с собой нарядное платье.
— Мы выглядим достаточно прилично, — заметил Филип, которого забавляло ее неожиданное тщеславие.
— Да, я знаю, но ведь нарядное платье занимает не больше места в чемодане, чем будничное. Почему надо приезжать в Италию пугалом?
На сей раз он не ответил: «Но мы же здесь, чтобы спасать ребенка». Ему вдруг представилась очаровательная картина, одна из очаровательнейших, виденных им в жизни: раскаленный театр, снаружи — башни, темные ворота, средневековые крепостные стены. За стенами — рощи олив, озаренные лунным сиянием, белые вьющиеся дороги, светляки и непотревоженная пыль. А посреди всего этого — мисс Эббот, жалеющая, что выглядит как пугало. Она попала в самую точку. Вернее нельзя было и сказать. Эта чопорная провинциалка оттаивала в атмосфере красоты.
— Неужели вам здесь не нравится? — спросил он.
— Страшно нравится.
И, обменявшись столь смелыми репликами, эти двое убедили таким образом друг друга в том, что романтика еще жива.
Тем временем Генриетта зловеще покашливала, созерцая занавес. Наконец занавес поднялся, открыв территорию замка Рэвенсвуд, грянул хор шотландских вассалов. Зрители постукивали ногами, барабанили в такт косточками пальцев и раскачивались под звуки музыки, точно колосья на ветру. Генриетта, в общем равнодушная к музыке, знала, однако, как ее следует слушать. Она испустила леденящее душу «ш-ш-ш!».
— Перестань, — шепнул брат.
— Надо с самого начала поставить их на место. Они болтают.
— Они, конечно, отвлекают, — пробормотала мисс Эббот, — но, может быть, нам лучше не вмешиваться.
Генриетта затрясла головой и опять зашикала. Зрители стихли, но не потому, что нехорошо разговаривать, когда поет хор, а потому, что угождать гостям естественно. На какое-то время Генриетта усмирила весь зал и теперь с самодовольной улыбкой поглядывала на брата.
Ее триумф вызвал у него раздражение. Он давно усвоил принцип итальянской оперы, стремившейся не создавать иллюзию, а развлекать. Поэтому Филип вовсе не желал, чтобы праздничный вечер превратился в молитвенное собрание. Но как только начали заполняться ложи, власть Генриетты кончилась. Знакомые семьи приветствовали друг друга через весь зал. Сидящие в задних рядах партера окликали братьев и сыновей, поющих в хоре, и громко расхваливали их пение. Когда у фонтана появилась Лючия, раздались бурные аплодисменты и выкрики «Добро пожаловать в Монтериано!».
— Невоспитанные дети! — проговорила Генриетта, откидываясь на спинку кресла.
— Гляди, да это наша распаренная дама с Апеннин! Которая никогда в жизни так не…
— Фу! Прекрати! Сейчас она покажет всю свою вульгарность. По-моему, здесь еще хуже, чем в туннеле. Мы совершенно напрасно…
Лючия запела, и на миг настала тишина. Певица была толста и уродлива, но голос был все еще прекрасен, и зал загудел, как сытый улей. Вся ее колоратурная партия сопровождалась восхищенными вздохами, а верхнюю ноту заглушил всеобщий взрыв восторга.
Так и шло представление. Певцы черпали вдохновение в одобрении публики, и два знаменитых секстета были исполнены вполне сносно. Мисс Эббот поддалась общему настроению. Она тоже болтала, смеялась, аплодировала, кричала «бис!» и радовалась, обнаружив здесь красоту. Что касается Филипа, то он не только забыл про свою миссию, но вообще забылся. Сейчас он был не просто восторженный чужестранец. Он словно и не уезжал отсюда никогда. Он чувствовал себя как дома.
Генриетта, как в подобном же случае господин Бовари, пыталась разобраться в сюжете. Иногда она толкала своих спутников и спрашивала, при чем тут Вальтер Скотт. По временам она мрачно озиралась вокруг. Публика казалась пьяной, даже Каролина, в жизни не бравшая ни капли в рот, подозрительно раскачивалась. Волны неистового возбуждения, зарождаясь буквально из ничего, захлестывали зал. Кульминации оно достигло в сцене сумасшествия. Лючия, вся в белом, как того требовал ее недуг, внезапно подобрала свои струящиеся волосы и поклонилась публике. В ту же минуту из-за кулис (она притворилась, будто не видит) появилось нечто вроде бамбуковой рамы для сушки белья, сплошь утыканной букетами. Выглядело это преуродливо, цветы по большей части были искусственные, Лючия прекрасно это знала, публика тоже. Все знали, что рама — театральный реквизит и эта штука проделывается из года в год, чтобы раззадорить публику. Тем не менее явление рамы вызвало бурю. С криком радости и изумления певица обняла раму, вытащила два цветка поприличнее, прижала к губам и кинула в ряды поклонников. Те с громкими криками кинули их обратно, голоса их звучали мелодично. Маленький мальчик в одной из лож, расположенных на сцене, выхватил у сестры гвоздики и протянул певице. С криком «Che carino!»[12] та бросилась к мальчугану и поцеловала его. Шум поднялся невообразимый.
12
Какой милый! (итал.).