Страница 30 из 42
— По той же сердечной мягкости могу предложить вам двадцать пять рублей, зная нужду…
Не дослушав, Завьялов выбежал из чайной, забыв серую мягкую шляпу. Серая шляпа эта до сих пор цела у Ивана Петровича Ракитина, потому что Завьялов на другой день застрелился из охотничьего ружья.
О многом множестве других дел, покупок и продаж, удачных и неудачных, мог бы рассказать этот столик, покрытый клетчатой клеенкой, в углу задней комнаты чайной, близ старой Конной…
В двадцать пятом году все это было невозвратным прошлым. Конная торговля перешла в руки государственных и кооперативных организаций. Барышники, оставшиеся без доходов и без дела, никогда ничем не занимавшиеся, кроме покупки и продажи лошадей, из Замоскворечья передвинулись на Тверскую, поближе к ипподрому, где можно было иногда подыграть верненькую лошадку или случайно подработать на комиссии, подыскав для какой-нибудь организации подходящую лошадь. Ракитинская чайная опустела и казалась непогребенным по какой-то случайности мертвецом. Почти все ее посетители проводили теперь незанятое время в чайной «Свой труд» на Тверской, открытой там бывшим хозяином трактира на Башиловке, Митричем, и к Ракитину заглядывали редко.
Лишь двое из всех остались верны старой чайной: Михал Михалыч Груздев и старый коновал Семен Андреич. Революция отобрала у Груздева все: и конный двор с восемьюдесятью денниками, и лошадей, и экипажи, и деньги в банке, но столик в задней комнате ракитинской чайной остался по-прежнему за ним. Только два раза за последний год случалось так, что Михал Михалыч, придя по обыкновению в седьмом часу в чайную, находил свой столик занятым неизвестными ему людьми. Михал Михалыч посмотрел на них и прошел к стойке, где, согнувшись, Иван Петрович вчитывался в новый декрет о подоходном налоге. Кашлянув, Михал Михалыч постучал кизиловым бадиком в пол и выговорил:
— Непорядочек у вас, Иван Петрович…
Иван Петрович торопливо прошел в заднюю комнату и через минуту вернулся:
— Пожалте, Михал Михалыч!.. Сами изволите понимать — время-то какое, все перепуталось.
Эту перепутанность особенно остро чувствовал старый коновал Семен Андреич Курочкин. Он приходил в чайную каждый день и всегда раньше Михал Михалыча. Садился за соседний с груздевским столик и ждал. Михал Михалыч, войдя, молча протягивал ему руку, снимал и вешал картуз, тогда Семен Андреич перебирался за его столик. Часто они просиживали весь вечер в молчанье, обмениваясь вздохами или односложными междометиями. Вздохнет Михал Михалыч, вздохнет с старческим присвистом и Семен Андреич.
— Да-а-а! — протянет Михал Михалыч.
— О-хо-хо-хо! — отзовется Семен Андреич.
В сентябрьский вечер двадцать пятого года Семен Андреич пришел в чайную с опозданием — Михал Михалыч уже восседал за парой чаю. Кряхтя и сморкаясь, Семен Андреич уселся на свое место и, свесив на грудь голову, задумчиво уставился выцветшими глазами в чашку с жиденьким чаем. В семьдесят лет Семен Андреич сохранил румянец щек и моложавость. Широкая, не длинная седая борода полукругом и лысая голова, обрамленная сзади, как бахромой, кудрявившимися белыми волосами, придавали ему сходство с Николаем угодником. В левой руке он неизменно зажимал берестяную табакерку и кубовый платок, поражавший своим огромным размером, когда Семен Андреич прибегал к нему.
Нюхнув, Семен Андреич вытер платком блестящую в испарине лысину и со вздохом сказал:
— Помирать, должно, скоро!
— Что так?
Семен Андреич долго молчал и смотрел в чашку. Потом поднял голову и остановил на лице Михал Михалыча слезившиеся глаза.
— Сны нехорошие снятся…
— Ну?
Старый коновал скорбно мотнул головой.
— Жеребцы снятся…
— По специальности, Семен Андреич, — рассудительно проговорил Михал Михалыч, — кому что! Сколько ты их на своем веку-то вылегчил — ты-ы-щи?!
— Великие тыщи, это справедливо!.. Ну, а раньше этого не было, чтоб снились.
Семен Андреич уронил голову, отчего борода его растопырилась по груди веером.
— Каждую ночь стали сниться… Вот и нонче под утро… Вижу, будто я на энтом свете. Чего ведь не привидится! И вот иду вроде коридором, и коридору этому конца-краю нет. И соображаю — попал я в самый центр, к Вельзевулу. А потом коридор кончился, и будто вроде как наша Конная… Да-а… Вышел, иду, и, откуда ни возьмись, — жеребцы, великое множество, со всех направлений и сторон, и прямо на меня. Ощерились, зубами ляскают, какие на дыбошки, глазища, как у тигров, горят, а мне вроде как человечьи слова представляются: «Вот он! Пришел!.. Теперь мы с ним расправу учиним за все». И кинулись все на меня… И узнаю в каждом я, какого выложил. Все — меренья! И великий страх напал тут на меня, от него и проснулся, мокрый весь и холодный…
— По специальности, Семен Андреич, — повторил Михал Михалыч, — и еще от мыслей. Для сна нет лучше как капустный отвар пить.
— Пи-ил, а снятся!..
В чайную вошел Гришка Корцов, высокий, наглый, с красным обветренным лицом. Как и большинство барышников, он был без дела и без денег, но, в отличие от других, не жаловался на свою судьбу и на вопрос: «Как дела?» — отвечал резким, неприятным и как бы задирающим голосом:
— С делами дурак прожить сумеет! А мы и без делов не умираем.
Почти следом за Корцовым появился еще один посетитель, бритый, в светлой шляпе и клетчатых брюках. Он развязно подошел к столику, за которым сидели Груздев, Семен Андреич и Гришка Корцов, поздоровался со всеми и придвинул для себя стул.
— Чашечку чайку, Василий Александрович, — предложил Михал Михалыч, — где-то вы запропали. Кого ни спросишь: «Василия Александровича Сосунова не видали?» — никто не знает.
Сосунов громко рассмеялся. Смех у него был утробный, густой и коленчатый, как тракторное колесо.
— Зайчишек стрелял, Михал Михалыч… На охоту ездил.
Семен Андреич недоуменно повернулся к Сосунову. Посмотрел на галстук бантиком, на светлую фетровую шляпу, на клетчатые брюки и вздохнул. Было ему странно и непонятно, что теперь, когда вся жизнь перевернулась и стала ни на что не похожей, люди вдруг ездят на охоту… И он выговорил:
— Какие же теперь зайцы?!
А Корцов одобрительно потрепал Сосунова по клетчатому колену.
— Пррравильно, Вася-я!.. Нехай их в Китае ри-ва-люцию делают, а мы и без нее сами с усами.
— Ясное дело, Гриша, нас это не касается! — зарокотал басисто Сосунов. — Вот если бы насчет бодя-я-ги, да к ней яи-ичницу с лучком, знаешь зеленым лучко-ом припорошить, да ветчинку…
Он отвернул набок голову, прищурился и сладострастно потер ладонь о ладонь.
— Э-эх, хх-ха-рра-шо-о!
— А любишь ты, Вася, жра-ать!
— Единственную цель в жизни имею, Гриша, не таюсь. Я, братец, тридцать пять лет вот жалею, что родился и живу не в крепостное право… Знаешь, какая натуральная жизнь была!.. Все двадцать четыре удовольствия тут вот, рядом, около, только па-альчиком, пальчиком шевельни — и пожалуйте! Читал, как благоденствовал Петр Петрович Петух? А это-то… — Сосунов презрительно кивнул на чай. — Он мне дома надоел, радости в нем мало, брюхо полоскать!..
— Какой же это Петр Петрович? — осторожно осведомился Семен Андреич.
— Редкая личность, замечательнейший человек был! — вдохновенно заговорил Сосунов. — У Николая Васильевича Гоголя описан с доскональностью-с… Помещик, Семен Андреич; помню, призовет повара с вечера да и занимается с ним. Кулебяку, например, на четыре угла… В один — осетровые щеки с вязигой, в другой — гречневую ка-ашку, потом — грибо-очки с лучком, да моло-оки, да мозги… А сычу-уг!..
Сосунов зажмурился, причмокнул, замотал головой, замычал, вздохнул и, выпрямившись, с вдохновенным лицом, голосом вибрирующим и проникновенным, будто совершал торжественное богослужение, начал:
— Да сделай ты мне свиной сычуг, да положи в середку кусочек льду, чтобы он взбухнул хорошенько!.. Да чтобы к осетру обкладка, гарнир-то, гарни-ир чтоб был побогаче!.. Обложи его руками, да поджаренной маленькой рыбкой, да проложи фарше-цо-ом из снеточков, да подбавь мелкой сечки, хренку да груздочков, да петрушки-ии, да морковки, да бобков, да нет ли еще там какого коренья?!