Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 16

Я ведь и понятия не имел, что он уничтожал людей. Что мой дед был им расстрелян. Никто об этом не говорил.

Удивительно другое. Мир моего детства, создаваемый моими родителями, не был ограничен семьей и улицей. Но тем не менее окружавшие меня убогость, нищета не то чтобы не замечались, а как-то естественно входили в общий круг жизни. И детские сопереживания несчастьям, случайным смертям, бездомным и голодным, по большому счету, не делали мою жизнь менее счастливой.

В нашей детской было два окна. Одно на восток. Из него были видны стайки[2], углярки, кучи навоза, огороды. Не знаю, что прекрасного в этом перечне, но вид был изумительный. Дальше в полукилометре была железная дорога. За ней невысокие, летом красно-рыжие сопки с пунктирами обвалов по траверсам горных выработок. Над ними небо, удивительно часто меняющее свой цвет.

Второе окно вместе с дверью на широкий деревянный балкон выходило на юг. На юге был двор с погребами, волейбольной площадкой, турником и березами. А дальше соседний, такой же, как наш, трехэтажный кирпичный дом. Таких замечательных, крытых красной черепицей жилых домов с собственными котельными в городе было всего четыре. Это были новые дома – ровесники социализма. Тогда все было новым. И город, который обидно и несправедливо назывался Киселевском, состоявший из шахт и барачных поселков, заносимый сугробами зимой и утопающий в осенней непролазной грязи, тоже был новым. Мы любили его, радовались новостройкам, гордились успехами земляков-шахтеров.

Каждый день начинался веселой какофонией звуков. Гудки паровозов, гул поездов, крики петухов, мычание коров, отправляемых в стадо, бодрое пение из репродуктора… Почему-то не могу вспомнить пасмурной погоды. Как будто в детстве всегда было солнце. Помню дожди, но и они были «слепые», веселые. Все было прекрасно и пронизано солнцем. Весна и первые ручьи, смывающие накопившуюся за зиму угольную пыль. Голубые лужи и антрацитовая грязь. Скворечники и первая листва. Яркие солнечные головки одуванчиков на южном склоне железнодорожной насыпи, где мы любили сидеть за щитами, наблюдая, как очередной состав ритмично раскатывал своими колесами подложенный на рельсы пятак.

Лето – это велосипед. Это непрерывные футбольные битвы в пыли и жаре. Это прохлада подъезда или, еще лучше, погреба, в котором утоляешь жажду молоком из глиняной крынки.

Это пионерские отряды, костры и «падэспань» под баян на веранде, полной комаров, пота и трепетного общения. Это земляничные знойные поляны на загородных сопках, пронизанные звоном кузнечиков и тонким-тонким неповторимым ароматом перезревших ягод. А наша чудесная, чистейшая и тишайшая речка Чумыш, петляющая в высоких берегах по лесам и полям неведомо куда… Нет теперь таких речек…

К концу лета на американских «студебеккерах», «фордах» или на наших трехтонках привозили душистое сено. Забивали им сеновалы, ставили стога. Осенью все вместе копали картошку, молотили просо, гречку.

Зима – ожидание чуда под новогодней елкой и постоянное бесценное счастье игр короткими морозными днями. Походы на лыжах не вызывали у меня энтузиазма. Другое дело – коньки. Их приклепывали к ботинкам, точили на самодельных станках. Клюшки для русского хоккея делали сами. Заготавливали летом березовые крюки или, кто посмелее, разживались дугой с шахтовых конных дворов. Крюк прострагивали, оборачивали изолентой или резиной и оплетали тонким сыромятным ремнем. Для ручек использовали толстые прямые ветки черемухи или акации. Они прекрасно пружинили. Такой клюшкой хорошо получался удар «хлюпом».

Мы жили совсем рядом с единственным в городе стадионом «Шахтер». Его каток, всегда открытый для детей, был нашим вторым домом. Порезанный после хоккейных баталий лед не ленились к вечеру залить. Зажигали прожектора, включали музыку, и каток снова заполняла уже более прекрасная публика. Все вместе и каждый в отдельности, подчиненные тайному, одному льду известному закону, творили чудо, называемое вечерний каток. Если ты был обладателем редких в начале 50-х годов коньков, которые назывались «канады», ты мог бешено мчаться против общей круговерти, лавируя как слаломист, вызывая счастливый визг той, вниманию которой эта опасная глупость и представлялась.

Когда началась война, я не заметил. Я этого не помню. Помню, что война была. Помню, как она закончилась в мае сорок пятого на солнечном, красном от флагов городском стадионе ликованием множества людей. И я в этом участвовал, восседая на отцовских плечах. Пишу только о том, что помню. Я был еще мал и рос вместе с войной, переживал вместе со всеми, ненавидел фашистов и Гитлера, старался не отставать от дворового мальчишеского братства. Мы изготавливали оружие. Как настоящее. Даже пулеметы с трещотками. Рыли за огородами окопы, блиндажи, подземные ходы. Мы серьезно играли в войну, каждый раз побеждая фашистов.

Собирали и менялись редкими в первое время почтовыми марками. Выше всего ценились марки о фронте, о героях. Постепенно их становилось все больше и больше. А. Матросов, Н. Гастелло, В. Талалихин… Число наших кумиров росло. Все хотели быть летчиками. Мы, мелюзга, страшно завидовали тем, кто, закончив седьмой класс, шел не в ФЗО, а уезжал в загадочный Фрунзе поступать в летное училище. Нам же ничего не оставалось, как подрастать.





Появились эвакуированные. В нашу квартиру подселили симпатичную пожилую супружескую пару эстонцев. Приехали тети из Подмосковья с маленькими дочками. Десять человек жили в двух комнатах. Но тесноты я не запомнил.

Вместе с новыми незнакомыми словами: «бандеровцы», «спецпоселок», «власовцы» – пришли и другие поселенцы, жившие по окраинам за колючей проволокой.

Не могу отфиксировать, когда и как оказались в городе немцы Поволжья. Их было много, и такое впечатление, что они были всегда. Мальчишеским кумиром стал вратарь сборной города по футболу, которого звали Карл. Он был из немцев Поволжья и, наверное, до войны играл в серьезных командах.

Появились пленные немцы. Вначале их водили на работу колоннами под охраной с собаками. Позже некоторых из них расконвоировали.

Прекрасно, как сейчас, помню: бабушка открывает дверь, в светлом проеме высокая, серая, в длинных одеждах, в характерной шапочке с козырьком, совсем не страшная, скорее жалкая, фигура. Бабушка идет на кухню. Фигура стоит и бесцветными глазами смотрит на меня. Это худой мужчина. Я смотрю на него. Бабушка возвращается. Происходит обмен, и у меня оказывается сделанный из тонких досочек маленький грузовичок на деревянных колесиках. Дверь опять закрывается на крючок. Бабушка говорит: «Это немец. Какой ужас…»

Абрам, немец из военнопленных, жил и работал в нашем дворе, выполняя любую работу за копейки. Потом он ушел на шахту. Женился. Построил дом в Вахрушевском поселке. И таких было немало.

Через дорогу от нашего дома была больница. Ее называли «белой» по цвету стен. Во время войны там был госпиталь. В нем работала хирургом моя мама. Девичья часть двора ходила ухаживать за ранеными, устраивала время от времени концерты. Мальчики толпились у дверей.

Осталось ощущение напряженного ожидания, с которым слушали сводки, извергаемые черным бумажным кругом репродуктора. Помню, как все кричали, радовались и бежали в соседнюю комнату, где всю стену занимала карта европейской части СССР. «Киев! Наши взяли Киев!!» И я со всеми разглядывал на зеленой карте этот загадочный Киев, отмеченный кружочком в красной звездочке.

Детским потрясением, запомнившимся на всю жизнь, явилось для меня возвращение с войны солдата. Это был сын живших на третьем этаже Патрушевых. Он пришел на костылях, без ноги и потом все время сидел на балконе, грустно смотрел на нас. Была весна 1946 года… Я закончил первый класс с похвальной грамотой. А это значит – родители были обязаны выполнить мое желание. Конечно, другого желания, кроме как иметь футбольный мяч, в то время у меня не могло быть. Это была трудная задача. Мячи не продавались. Где его взять? Не знаю, как это произошло, но мама купила футбольный мяч у мамы Патрушева. «Сыну он все равно теперь не нужен…» – сказала та.

2

С т а й к а – так в Сибири назывались сделанные из теса стойла для коров.