Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 163



Девчонка молчала. Палатой заботились. Клали на тумбочку квелое зимнее яблоко, конфету, просто кусок сахару. Стеснялась, отнекивалась, пылала гневным румянцем. Худела на больничном пайке. Пока Кошкина же не сказала ей:

— Ты, Ирка, не кобенься. Мы, женчины, от души к тебе, не от жалости

— это ты не думай. Чо тебя жалеть? Нисколь не жаль. Молодая. Красивая. Вон какая! Ничо. Вырастишь сына — подмога рано будет. Это хорошо. А того, кобелька-то своего, выбрось из головы. Умной, дак найдет тебя, дурак

дак покается. Лучше-то тебя где же взять? Вон ты какая, вишенка-смородинка! Врач и тот от тебя без ума. Все пялится. Видим. Ты еще, помяни

331

мое слово, любого да лучшего найдешь! Тебя и с таким приданым возьмут. Я все знаю.. — улыбалась, лукавинка тлела в крестьянских всезнающих глазах.

— Знаю..

Девчонка день ото дня оттаивала. Потом не отходила от Кошкиной. Училась у нее вязать. Перестала дичиться. Однажды за девочкой пришли. Сразу мать и отец. В вестибюле плакали, обнимались. Снимали опалу.

А еще в палате молчала, лила слезы Рая Мингазеева. Черные в синеву волосы, яркие скулы, в глазах лунный запрятанный блеск, губы в коричневом обмете. Муж, узнав, что родила девочку, грозил в окно кулаком, убежал пьяный. Рая рыдала. Вторая дочь. Мать старая, похожая на бабушку, в красном платке, повязанном поверх жакетки-плюшевки прямой плахтой, долго объясняла Рае что-то по-татарски, когда мы, она и я, воровски спустились в вестибюль подышать свежим воздухом. Рая причитала что-то свое, не поймешь. В конце концов старуха даже замахнулась на нее, неожиданно сказала по-русски:

— Мучаишься мне с тобой!

Муж к Рае все-таки пришел, вместе с двухгодовалой дочкой. Махал. Кланялся. Кричал. Рая улыбалась. Вытирала глаза. Улыбалась и вся палата. Кошкина советовала:

— Эй, Райка.. Ничо-то вы не знаете, молодежь. Сына надо? Дак к этому

готовиться надо было. Мало хотеть. Надо еще и травки такой попить. И время знать. Есть такая трава и время такое. Хошь, дак скажу на ушко. Да чтоб сына-то зачать, поголодать надо обоим. Дело такое. Не смейтеся, бабы. Верно говорю. У меня вон шесть сыновей, а дочь одна. Ну, а мужику-то, Райка, скажи, чтоб, значит, правее забирал, тогда и точно парня родишь. Хох-

хо...

Рая пунцовела, хохотала сквозь слезы странным татарским смехом: «Тхи-хи-хи..»

Так проходили дни. К марту я почувствовала себя лучше, лишь голова временами болела нестерпимо, я думала, это от больничной духоты, но в





332

один солнечно-голубой, яркий день, когда все таяло, а в раскрытую форточку несло теплым ветром, сосульками, отстраненно-радостным небом, воробьиным чиликаньем, увидела вдруг впереди белый раскаленный свет — где-то включился прожектор, жег, давил, ослепляя меня, преобразовался в глухой черный звон, пестом ударил по темени... Очнулась на койке. Долго приходила в себя. Никак не вспоминалось — кто я, что такое, где? Клонило, клонило в сон, дурнота его мешалась с явью. Что-то подобное бывает, когда проснешься в незнакомом месте, не в своей постели. Иногда, вскочив, не можешь вспомнить: как твое имя? Имя вспомнила. Поняла и где я. Но женщины в палате глядели оторопело, со страхом. Видимо, я кричала, билась. Болело все тело. Маргарита Федоровна сказала, что надо показать меня «узкому» специалисту.

Доктор, лучезарный старичок, весь в светлой седине, утешал на другой день: «Пройдет, деточка, обязательно пройдет. Ну, малокровие, контузия.. Так бывает.. У родителей не было?»

Но я-то понимала, что это за «контузия», что за припадок. Знала и боялась себе сказать. Доктор был знаком. Пять лет назад он приезжал к матери со «скорой помощью». Оказывается, он все еще работал. Меня, конечно, не помнил и стал словно бы моложе. Или так состарилась я?

Кошкина, обняв меня, сидела на моей кровати. Жесткая тяжелая ладонь гладила по спине, по голове, гладила, как маленькую.

— Не горюй, девка! Ничо. Вот как ты навоевалась.. Ничо. Хоть и неладно это. Похоже на падучую. Ну, не теряйся. Ничо.. А приезжай-ко в деревню, ко мне.. Вот хоть бы счас прямо, со мной поедем? А? Или потом приедешь, к лету? Молочком тебя парным поить буду. Печенки тебе надо поисть. Да еще сорочьи яйса хорошо помогают. Найдем. Отдышешься, оклемаешься. Все наладится. У нас ведь приволье. Весна вон. На-поди...

Ручьи вот-вот побегут. Затает. Скворцы налетят. Наговаривать станут. Березник красный. Воздух-то, воздух! Не надышишься. От этого и здоровье будет. Здесь чо? Самого крепкого разберет. Паровозы.. Радиво день и ночь.

333

Расея. Никто не думает об людях. Имя не мешает — значит, галди. Не сплю уж из-за его. Скорея бы выбраться. А тебе честью говорю: приезжай, примем как родную. А поправишься, и дело тогда твое. На-ко, поешь, — совала ржаную шаньгу с желтым творогом. Наливала молока. Глядела жалостно. Будто мать.

И у меня душа рвалась. Сунуться к ней, как к матери. Зарыдать, обнять. Держусь. Ничего. Вытерплю. Вынесу. Не такое видела, не такое терпела..

II

Стою на крыльце родильного дома. Март. Чернеет затаявший снег. Мокра натоптанная сюда тропа. Тропа и отсюда. Стою не одна. На руках голубой спеленанный сверток. Легкая живая тяжесть сквозь одеяльце. Меня выписали. Попросилась сама. Сколько же можно быть в безысходности? Иди настречу судьбе — больше нечего предположить. Безрассудный поступок, но все равно ничего иного не могла придумать. Хотела же одного — уйти. И вот добилась. Стою на крыльце. На мне нет даже обычной женской одежды. Шинель без погон, и та не моя, не кровная — госпитальное дерьмо, бэу, кирзовые сапоги, дрянная ушанка. Все подменили кладовщики, когда меня переводили из госпиталя в роддом. Теперь из-за этого моего обмундирования даже совестно быть на людях. Копится горечь, саднит в груди. «Навоевала!

— в каждом прохожем взгляде. — Героиня!» Однако что стоять — ничего не выстоишь. Роддом за спиной, и, спустившись с крыльца, я еще оглядываюсь на прощанье: безотрадное строение, окнами под крышу — не хватило кирпича, — после освобождения оно уж не кажется постылым. Мартовское солнце золотит его, синит стекла. За стеклами бледные лица женщин. Кто машет? Не разберу. Кажется, Кошкина. Неужели встала? Перед моим уходом она разболелась, сильно температурила, не могла подняться. С меня взяла слово, что приеду. Давала адрес, поезд. И я обещала, чтоб не обидеть: приеду, приеду, приеду, пока устроюсь у родни. Не Кошкиной врала, себе...

334

Машу на прощанье, стряхиваю слезы, вот и ворота, ноги как-то плохо слу-шаются, плохо ступают, скользят, отвыкла от улицы, от дороги, от снега, пробыла в госпиталях и здесь чуть не год. Не чаяла уж вырваться. За неделю до выписки разрешали гулять с сыном по двору и пустырю. От свежести кружилась голова, покруживает и сейчас, но я твержу — справлюсь, беру себя в руки. В душе же прячется страх. Лишь бы не брякнуться.. Лишь бы не в припадок. Вслух бормочу: «Нет! Справлюсь. Нет! Все будет хорошо.. Справлюсь.. Иди! Иди..» Куда? Приостановившись, соображаю, что иду, оказывается, к трамваю. Будто он должен куда-то меня привезти, как-то спасти. Иду. А легкая тяжесть на руках так быстро тяжелеет. Уже ноют руки и плечи, болит в животе. Иду. Ничего.. Все будет хорошо.. Приданое для сына мне подарили, есть, видимо, какие-то деньги на такой случай, для таких вот, как я. А может быть, и того хуже, собрали врачи, сестры, санитарки. Стыдно было брать, но взяла — нет выхода. У меня, правда, есть деньги, немного — накопились старшинские рубли. Но что они сейчас, их всех не хватит купить на рынке пальто, платье, все, что полагается женщине. Пока это меня, в общем, не заботит. Годы ходила, ползала в бушлате, в шинели, в мужских ватных брюках — прохожу и еще, годы не снимала сапоги — еще послужат. Главное — крышу над головой. Крышу и работу. Работу, конечно, найду, ее — пожалуйста, а мне ведь надо, чтоб вместе с ребен ком. На кого я его оставлю? Где? С кем?