Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 163



— Где мужик-от у тебя? — кряхтела старуха нянька, злой медведицей ворочалась в проходе у кровати, стукала-шлепала шваброй с намотанной тряпкой, толкала койку так, что все во мне отдавалось незалеченной болью.

— Молока бутылку не приташшат.. Эхма.. Навоевали.. Знамо дело. Всю войну обихаживаю.. Таки-то.. Все ранетые... Ко-нечно. Отталь, как хошь, лишь бы от-таль.. Не перва.. А ничему не учитеся. Молодежь.. О-ох..

Молчала я. Что было говорить, что возразить этой ведьме. Кое-как подтерев пол, забрав ведро, волоча швабру, она уходила, качаясь, напоследок, через кривой рот, укорив зеленым презирающим взглядом. От

313

меня старухе ровным счетом ничего не перепадает, не достается, как от других. Другие — яблоко, конфету, домашнюю ватрушку. А я где возьму? Лежу здесь, в родильном, уже второй месяц. На дворе зима. У меня ломит, кровоточит утрами и к ночи рана. Разошлась на животе, когда рожала. Торопиться мне отсюда тоже некуда. Нет дома, мужа, семьи, зато теперь я мать-одиночка. Одиночка Одинцова. Судьба моя будто указана в фамилии. И еще — уж не по тому ли закону подлости — у меня нет молока. Врачи и палатная Маргарита Федоровна говорят: от ранения, потеряла кровь, синдром. Новое слово. Его любит Маргарита Федоровна. Новые слова, медицинские термины в ее речи постоянны: прогноз, течение беременности, лактация. Сама палатная донельзя стерильна. Халат блещет крахмалом. Волосы спрятаны под шапочку. Впалые глаза истощенной недугом боярыни Морозовой. Врачует Маргарита Федоровна равнодушно, бесчувственно, и всегда словно бы постоянно она в себе, в своих мыслях, пробуждаясь от которых вспоминает о том, что она врач и ей надо лечить, то есть смотреть больную, что-то ей говорить, назначать. Во все ее назначения, все эти «прогнозы» как-то не веришь, а смотришь и думаешь иногда: «Неужели ты (вы, конечно), Маргарита Федоровна, женщина, у вас есть муж? В общем, это, наверное, вряд ли, но если есть, то должен быть таким же рафинированным, выглаженным, стерильным, с промытыми карболкой руками, и еще должна быть мама, которая целые дни ходит с чистой тряпочкой, стирает несуществующую пыль».

Так думаю я, пока Маргарита Федоровна ощупывает мою грудь равнодушно-костлявыми, холодными пальцами врачебного манекена. Мою грудь она также принимает за неодушевленный предмет, давит, тычет в соски. В общем, грудь действительно почти такая — что-то закаменелое, застылое, и я боюсь за маленькое, не очень даже крикливое розово-красное существо, похныкивающее и возящееся у моей груди. Оно возится, припадает, жадно тянет бескормый сосок и, не найдя нечего, к чему толкает его голод, заходится пустым, отчаянным криком. Крик режет меня, отдается

314

в груди. По вискам, в ране на животе. Это мой крик! Это плачет от голода и обиды часть моей души, моего израненного тела. И когда сына отнимают, уносят и я сквозь слезы смотрю, вытягиваюсь, стараюсь запомнить крик, все думаю и боюсь: хоть бы не подменили, не спутали там, куда его уносят, за белыми дверями с марлевой сборчатой занавеской, где почти не стихает перекличка младенческих голосов.





В палате уже третий раз сменился почти весь состав, родившие уходят, убываю т счастливые и грустные, самоуверенные и растерянные, похорошелые и подурневшие, выбеленные родовыми муками — всякие.. На их койках в тот же день новые с новыми именами: Катя, Вера, Татьяна, Светлана, Мария, Зинаида. Много здесь женских имен. Я даже не пыталась всех запомнить. Прически, халаты, разная стать, возраст, полнота, но в общем-то и что-то одинаковое, как одинаковый голубой цвет палатных панелей, коридоров, беленый тон потолков, запах хлорки, йода, больничных щербленых суден, которые нянька со злобным ворчанием нехотя выносит. В палате будто ничего не меняется. Один и тот же пасмурный зимний свет в окна, женские головы на подушках, завтрак, обед, кормление, разговоры о родах, детях, мужьях, карточках, о минувшей войне, кто-то убит, кто-то без вести, кто-то пришел инвалидом. На меня эти приходящие-уходящие смотрят странно — вроде бы жалеют (я единственная раненая из поступивших сюда беременных), но, с другой стороны, это мое ранение и положение, разговоры врачей о нем рождают во всех взглядах, обращенных ко мне, примерно тот же вопрос, какой я вот только что напрямую слышала от старухи няньки.

Прибывают и уходят женщины. Остаюсь я да еще красивая, плотного склада девочка-татарка, школьница из девятого класса. Темненькая шатенка, чуть, в самую красоту, раскосая, яркие большие розовые губы, смугло-розовый овал щек, глаза с постоянным присутствием чего-то птичьего и ночного. Такими девчушками, наверное, увлекались старые ханы. Девочка в родильном явно по глупости. Кто-то уговорил, обольстил, «попользовался», скорее всего одноклассник. Да кого сужу? Врачи и Маргарита все

315

допытываются у девочки довольно бестактно. Она молчит. Она одна. Никто не приходит к ней. Рожала вместе со мной на соседнем столе. Очень тяжело, еще хуже меня. Я вся из -за раны улилась, подплыла кровью, но лежала молча, удерживалась, а девочка билась, крутилась, сбрасывая простыни, обнажая невиданно красивое, литых овалов тело с грудями вверх, и этой ее юной, безумной красотой, как показалось, жадно любовался парень, врач-практикант из студентов, принимавший роды. Люди везде остаются людьми: мужчины — мужчинами, женщины — женщинами. Этот врач, Игорь Михайлович, и сейчас каждый день заходит к Ире (так зовут девочку), что-то спрашивает, лезет смотреть, а она упрямо, угрюмо сторонится его, тянет на себя одеяло. Он ей противен. Может быть, кого-то и что-то напоминает. И, краснея, он уходит своей докторской смешной и словно пристыженной походкой. У Иры — сын, как у меня. И у нее тоже нет молока. Болят разбухшие груди, ночью она детски, с хныканьем плачет, во сне кричит по-татарски, а днем молчит, каменная, взгляд неподвижен, в потолок. Иногда быстро встает, уходит в коридор и там, согнув плечи, стоит у окна.

Новая соседка по койке, опытная большая женщина, кажется мне старухой лет пятидесяти. Зовут Алевтина Ивановна Кошкина. На самом деле ей, конечно, меньше. Поняла это позже, потом. Она из деревни, приехала в гости к сестрам, да здесь и родила не то пятого, не то седьмого сына. У нее морщинистое, в клеклом деревенском загаре лицо, в гусиных лапках у глаз. Веселое лицо неунывной, знающей бабью жизнь крестьянки. Густые ржаные волосы собраны в большой узел и, кажется, пахнут овчиной. Крепкие, с костяной желтью зубы. Глаза голубые, неяркие. Спокойные глаза. Смотрят уверенно. Мир ясен. Все просто на земле, говорит этот взгляд. И женская доля тоже проста. Родись в избе или в поле, качайся в зыбке, кормись у материнской груди, бегай летом по лужам и по траве, зимой до соплей катайся с горки, подрастешь — паси гусей с хворостиной, поросят, телят за околицей. Дои корову, копай картошку. Радуйся праздничной обновке. Пляши, когда пляшут, плачь, когда ревут. Выйди замуж без долгих раздумий.

316

Жених — вот он, из соседних парней, вместе росли. И делай материно привычное дело: вари щи, стряпай пироги, роди, ходи в баню и на ферму, на знакомую работу. Пестуй, корми маленьких. Получай грамоты с Красным знаменем, с Лениным-Сталиным в золотом кружке. Строжи младших. Рано становись бабушкой, когда у первого внука и у твоего «поскребышка» почти одни года. Старься в заботах. И так до холмика на сельском беспечальном погосте, сперва неприютно глядящего голой глиной, а там уж и такого, как все прошлые, затравенелые, иные уж и без памяти, без креста.