Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 163



283

«студебеккеров» с боеприпасами, и меня брали с собой, обещали добросить до самой дивизии или где-то поблизости.

Выехали, как водится по-русски, не утром, а в полдень. Километров десять машины рубили перебуровленную взрывами снежную целину. «Студебеккеры» эти на диво справлялись с бездорожьем, хотя сердце мое замирало, когда машина с ревом садилась в воронку, водитель, натужась и словно бы сам припрягаясь к двигателю, толкал рычаги, и «студебеккер» полз вверх, одолевая, крошил мерзлую землю и снег, — ехали дальше, пока не вышли на шоссе, и здесь опять открылась картина только что минувшей войны: искореженные машины, закопанные в оборону сгорелые танки, орудия, разбитые станины и колеса, лошади в снегу, все застылое как бы навечно, и средь этого царства смерти текла, пульсировала только дорога: машины всех мастей, даже и длинные немецкие грузовики, отдельные танки

— идут из ремонта, тягачи с огромными гаубицами резерва, санитарные машины — эти навстречу, оттуда.

Вдали уже словно бы слышалось глухое бормотание фронта. Туда летели тяжелые бомбардировщики, тройками, пятерками, летели даже без сопровождения истребителей. Именно это обстоятельство — летят свободно, как на параде, — говорило мне — видимо, немцы бегут, сопротивление сломлено, и дивизия, конечно, движется быстро.

Меня высадили возле пустой деревушки. Сказали, тылы дивизии были здесь два дня назад. Вдали грохотала артиллерия.

— Теперь доберешься! Рукой подать! Да осторожнее, гляди, целиной не вздумай! — учил, закуривая, шофер. — Покури на дорожку? Не куришь? Ишь, строгая.. Ну, ладно, бывай, по дороге, по колеям лучше держись. Бывай! Курносая! Ох ты какая...

Первые же встреченные на дороге тыловики подтвердили — дивизия наша. Но наступление идет быстро, и передовая теперь, должно быть, уже километров за двадцать отсюда.

Я пошла по дороге, рассчитывая, что часа через три-четыре, конечно,

284

приду в расположение полка, доберусь до санбата. Сначала бодро шла, придерживаясь приблизительного направления, которое указали солдаты, вдоль неторного проселка, шла час, другой, третий и хватилась, что, видимо, фронт дальше или движется с такой же скоростью: он грохотал все так же далеко, на дороге ни души, в полях — никого. Меркнет, темнеет короткий январский день. Может быть, я вообще сбилась с пути, взяла направо или еще в какую-то ненужную сторону. Сказывалось, должно быть, и мое ранение. Я страшно ослабела, хотелось есть, пить, присев где-то в яму у обочины, съела сухарь, заедала пресным ледяным снегом. Снег был тут черный, серый, пахнул порохом и мазутом. Что мне было делать? Ждать на пустой малоезжей дороге? На ветру, что становился к ночи словно бы ледянее и ледянее? Идти вперед — хотя ноги уже просто подламываются? Вернуться назад? Но куда? Где я? В этой Польше, оказывается, можно заблудиться в чистом поле. Решила: сколько держат ноги — вперед. Вперед! Авось хоть подобие жилья, хоть какое-нибудь укрытие, но наступила темнота, и меня вдруг стало трясти в ознобе, стучали зубы, будто все смерз-лось во мне, внутри. Наверное, от этого съеденного снега, который и не напоил — жажда осталась, — и только выхолодил все изнутри. Может быть, сдуру, в отчаянии я попыталась еще бежать, но очень скоро выдохлась, упала в какую-то воронку, полную замерзших трупов, с криком выскочила из нее, подвихнула ногу, потеряла шапку и брела уже в полной темноте на гул фронта, что-то бормоча, наверное, была похожа на помешанную. Может, до передовой осталось близко, но силы мои кончились, дороги я не видела, опять оступилась, свалилась в траншею и уже не смогла выбраться, в траншее хотя бы не дуло этим ледяным ветром, от которого у меня закоченели колени, ноги, одеревенело лицо. Лишь убедилась, что в яме нет трупов, втиснулась под нависший край оснеженного дерна, поджала ноги, подняла, натянула на голову воротник шинели, вместо шапки достала, надела берет. Думала: полежу немного так, отдохну, согреюсь своим дыханием, все-таки здесь за ветром, а потом вылезу и пойду дальше. Сперва было холодно и

285

неудобно. Однако, сжимаясь в комочек, подтянув колени к груди, я все-таки словно бы грелась, дышала на грудь, засунула ноющие руки в рукава. Только ноги, поджатые под шинель, никак не согревались, не переставали мерзнуть.





Я уснула, впала в забытье. Мне было тепло. Снилась летняя гроза. На горизонте собиралась мрачная синяя туча. Падали молнии. Гремело. Отец и мать, празднично одетые, стояли со мной на улице, у парадного крыльца. Вроде бы мы собрались в парк — был выходной — и совещалась, идти или остаться дома. Я хотела в парк и отец вроде бы тоже, но мать сопротивлялась, сердилась, указывала на тучу, которая не придвигалась и не удалялась, а лишь грохотала. И все падали там зубчатые, змеистые молнии. Тогда я заплакала, и мать вдруг стала дергать меня за руки, больно трясти.

Очнулась оттого, что меня раздевают, больно трут руки, ноги, лицо и особенно уши. Пахло спиртом, табаком. Я закричала, пытаясь вырваться, но все тело мое было сплошная неподвижная боль, не повиновалось мне, а меня терли и дергали, пока я не поняла, что это солдаты, наши. Оказалось, уже почти окоченевшую меня нашли утром солдаты хозвзвода и похоронная команда.

Искали в траншеях топливо, сносили сюда убитых. Так и наткнулись на меня, нашли даже мою шапку.

кухонной избе укрыли шинелями, принесли котелок чаю, заставляли пить, хотя все во мне смерзлось, ломило, и, ошалев от боли, я кое-как пила чай. Он казался невероятно горячим и холодным одновременно, как если бы

глотала горячее мороженое. После чая я снова впадала не то в сон, не то в бред, перемежаемый какими-то мыслями, стыдом, что вот меня чуть не догола раздевали, растирали незнакомые мужики. Я и лежала в чьей-то мужской рубахе. Потом думала: уж хорошо, что незнакомые, так лучше. Опять уснула и проспала до полудня, до жара в оттаявшем теле. Теперь не знала, куда деться от этой жары.

полдень принесли поесть. Обморозилась сильно. Нос, щеки, уши — уши особенно — нестерпимо жгло, они распухали. Руки я спасла потому, что

286

засунула их в рукава. Ноги же, видимо, ознобились сильно — пальцы крутило, кололо, точно выворачивало длинной ломучей болью. Потихоньку я даже стонала, вытирала слезы..

Еду принес сам повар — толстый, рыжий, пожилой старшина. Должно быть, хотел посмотреть на меня. А я сразу узнала: вот он! Да это же он? Господи? Жив! Круглая, на заборах рисуют, рожа. Глазки — точки! Рот до ушей! Вспомнилось: эшелон, едем на фронт, к Сталинграду. И еще: это же лицо в проеме вагонной двери и крик: «Беги, девки, бе-ги-и-и!» Наш спаситель тогда. Он открыл дверь. Вот только забыла, как зовут. Степан.. Анисимович? Он. Точно он. Только еще больше взматерел, порыжел, округлился на фронтовых харчах-кашах. Да, конечно, он. Жив!

— Вы ведь.. из Свердловска! — полуспросила я. — Степан Анисимо.. Поставил котелок. Вгляделся.

— Откуда знаешь?

— Да я с вами.. С госпиталем.. В эшелоне ехала... Тогда...