Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 152 из 163

— Что там у тебя? — крикнула я.

— Где? — морщась, резко обернулся.

— На спине! У тебя! Кровь!

Тогда он коротко рассказал. Хулиганы кучей били какого-то растерянного парня. Топтали. В стороне двое крутили орущую девчонку. И два курсанта, которые оказались тут. Сошли с троллейбуса. Ночь. Больше чем по трое на одного. У парней финки, шилья, отвертки.

— Как же вы? — тряслась, глядя на розовую пульсирующую пленочку полуприсохшей раны, стирала ватой подтекшую кровь. — Как же вы? А?

— Самбо.. — кривился он.

566

— Да ведь тебе же он в сердце метил! Если б глубже!

— Мог бы. Я спиной к нему был.

— Господи! Господи!

— Что «господи»? Я солдат. Бежать, что ли? Разогнали их. Двоих взяли. Даже троих.. Одному я сильно, не рассчитал удар. Второго мы сразу.

третий вот так перед нами: «Ребята! Не надо! Не троньте!»

— Тебя-то тронули. Кто?

— Тот убежал. Его я не успел.. Не догнал. Пока с этими...

— Но и эти могли? С оружием!

— Вот я и говорю: не рассчитал. Пришлось потом «скорую» дожидаться. Избитого парня забрали и того.. Меня там же подлатали.

— Петя.. Петя.. Господи!





— Да что?! Жив же.. А мне наука. Не подставляй спину! Отпуск вот получил.

«Все хорошо. Служу. Перевели в другую часть. Здесь спокойно. Возможно, приеду. Ближе к лету. Не беспокойтесь. Петр».

Последний перевод и письмо. Летом меня вызвали в военкомат. Майор Василий Васильевич теперь был подполковником. Он обнял меня. Обнял..

А потом я ничего не запомнила. Очнулась в больнице. О подвиге сына писали газеты.

Когда душманы окружили колонну с продовольствием, горючим, медикаментами для дальних селений, сын командовал сторожевым охранением. Его бронетранспортер шел одним из первых. Ракетой транспортер подбили. Начался бой. Сын, уже раненный, приказал прорываться в обратном направлении. Он и это предусмотрел, в конце колонны шли главные силы боевого охранения. Колонна вырвалась, но надо было во что бы то ни стало задержать противника. У сгоревшего транспортера сын остался с несколькими солдатами, ручным пулеметом и гранатами. Они заняли горловину ущелья. Установили пулемет. Здесь сын был ранен снова. И тогда, приказав солдатам отползать, он остался один,

567

стрелял, пока были патроны, отбивался гранатами. Последней взорвал себя и окруживших, бегущих к нему. Я не могу писать подробно. Поймите.. Он был мой сын. Теперь уже только был...

«Весталку, нарушившую, обет девственности, живой закапывали в землю». Страшная, изуверская казнь. Но лучше бы я пошла на нее, если б знала — сын мой останется жив. «Жив! Живой!» — такое сплошь бывает в кино и так редко в жизни. Сбылось и мое предчувствие, когда я первый раз увидела его, стройненького, чужого, одетого в черную суворовскую шинель. Предчувствие матери? Не знаю. Просто, наверное, всякая мать, родившая, воспитавшая, инстинктом сбережения тревожится за своих детей. И сбылось полупредсказание Коли-музыканта: «Только не дай бог ему Фермопил!» Как спартанец Леонид, мой сын погиб в ущелье. Исполняя присягу, солдатский долг, спасая многих. Одиннадцать нападавших были убиты взрывом его гранаты. Двенадцатый — он сам.

А меня перевезли в госпиталь инвалидов Отечественной войны. Я пробыла там пять месяцев. Почти полгода. Дочь и Кошкина попеременно ходили ко мне.

Когда наконец выписалась, мне дали квартиру, я стала инвалидом Отечественной войны, но осталась работать в том же госпитале. Так уж само словно получилось. Мне казалось, что здесь я ближе всего к несбывшейся сути моей жизни и к тому понятию ДОЛГ, которому прямо или косвенно — а долг всегда смыкается с представлением об обязанности, необходимости и чести — я служила уже четвертый десяток своей жизни. Иногда, глубоко про себя, я думала: срок весталки отнюдь не тридцать лет служения богине родины, домашнего очага, семьи и женского счастья, богине нравственности и чистоты — он распространяется на всю жизнь, и не надо тешиться иллюзиями избавления от долга. И только теперь я поняла: долг — не кара, не стремление оправдать свою жизнь в чьих-то глазах — он просто суть всякой честной жизни, ее главное содержание и условие. Уклонение от долга

568

— и есть начало распада личности. Всегда, везде, во всем...

Все свободное время теперь отдавала дочери, стремительно превращавшейся в хорошенькую, крепкую, невысокую девочку-подростка. Мы вместе стали собирать ее личную библиотеку, я старалась понять ее же-лания и перемены, пока не слишком ясные, противоречивые, сбивчивые. Но главное, что я хотела увидеть у дочери — терпение и доброту, — я с радостью в сердце видела во всяком ее движении. Доброта и терпение. Они связаны накрепко, растут друг из друга, и, когда видела, как моя дочь помогает уже больной старухе Кошкиной спуститься с крыльца, целыми днями по воскресеньям копается в огороде, садит, поливает, носит воду, а вечером сидит с книгой и что-то пишет в свои тетради, я не могла нарадоваться. Дочь была явно лучше, совершеннее меня. Единственное ее, как мне казалось, не слишком нужное качество — чувствительность и слезливость — пугало. Дочь плакала, казалось бы, по поводу и без повода. И увидев кем-то убитого воробья, и за двойку, ненароком случившуюся, и за мою болезнь, которая то обострялась, то отходила. Как-то я поделилась своими сомнениями с Кошкиной. За последние два года она стала плоха. Болела. Лежала. Ходила с одышкой. Дети словно совсем забросили ее, жили семьями в дальних концах, в Молдавии, в Сибири, на Востоке. И она не осуждала их. «Женатые дети — отрезанный кусок. Так жизнь ведется. У нас, крестьян, особенно. Пословица есть: «Худая трава с поля вон». Жил, радо-вался, пожил — не засти свет, — жестоко говорила она. — Конечно, одним домом жили бы, было бы кому меня пожалеть, да жалость, однако, горькая слеза. Лучше сам себя жалей — так легше. А девка у тебя плачет — хорошая баба будет. Это я знаю. Кто не восплачет — и не приголубит. И на добро немилостивый. Слезы-то, может, так думаю, для размягченья души даны, без их она скоро черствая становится. Вот что, Лида».

Беду мою Кошкина приняла как свою и, пока я лежала в госпитале, не отходила, поила травами, парным молоком и еще до решения о моей квартире сказала: «Ты вот что — встанешь, ни об чем не хлопочи! Не дают

569

казенной фатеры — не надо и кланяться! Будешь жить у меня, как живешь, и я тебе дарственную бумагу отпишу. Худо мне, чувствую. Скоро вдаль собираться. Вот и живите спокойно. Сына, конечно, не воротишь. А здоровье у тебя, бог даст, наладится. И Оня подрастает под присмотром. Ты ее далеко-то от себя не отпущай, не делай моей ошибки. Я вон сколь вывела, а всех распустила по белу свету, живу вот с вами, и слава богу, то бы совсем одна. А на казенны-то хоромы, что кранами-то лепят, не зарься. Я живала. У Митьки, у старшего-то, второго моего. В живо м районе жила. Дак в этом районе-то, на мой приклад, не жисть, а маета. Тамо только нерва трата да лень распложается. Жить в ем, однако, люди не научилися. Друг на друге это, фатера на фатере. Лифта гремят. Радио везде. Тамо пляшут, тамо ревут, тамо стучат. И за полночь, бывает. Ничо не понимают люди, никакой тишины, спокойствия. Дешево все имя дается. Дешево-то благо людям только во вред. Разбалуется человек, ни к чему трудному не готовый. Робята дак вовсе с пеленок разбалованные растут. Орать, скакать, клюшкой махаться. По хлеб сходить и то не заставишь — сама ходила. На мой уклад — лодырей в этих районах все больше стает. Погоди, еще бросят эти живые лепить, одумаются. Люди-то в их отдельные становятся, на семи замках душа, черствые и жадные, в свою нору, а боле никому. И дети без матерей, в садиках, в яслях, ровно бы сорняки: орать, драться, пакостить, больше ни к чему не приучаются. Неладное это! Недодумано. Человек-то на земле должен жить, за ее держаться, а не на небе, не друг на друге. Оттого и все неустройство. И подумать только: от земли люди бегут, как сдурели. От земли! А бежать-то надо, Лидушка, в обратную, к земле. Вот и я, дура старая, деревню покинула, робят не удержала, все городские стали.. Ну, ладно, здесь еще домом живу, коровушек держу, а в живом-то, без спокоя, без скотины, без земельки, давно бы уж копыта отбросила. Разве там жисть? Гляди в окошко-то на стены. Как ровно в тюрьме. Ну, на лавке у подъезда, а тамо опять в клетку. Да в жисть мне ее не надо! Здесь вот выйду за ограду, на болото: гляжу, тамо лес синеет, тамо утки пролетят, птички поют сладко,