Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 163



Мы пошли занимать квартиру в ясное синее мартовское утро. В дали

432

главного проспекта стоял еще зимний туман, а солнце было уже высоко, на пригреве таяло, и я с двумя узлами, боясь поскользнуться, осторожно обходила первые лужи, сын тащил узел и связку книг. Обратила внимание, что люди, прохожие и встречные, были как-то особенно возбуждены, переполошены, толпились на углах, что-то обсуждали,

— Случилось что-то? — спросила своего молчаливого сына.

— А что?

— Да видишь, суета какая-то...

— …

тут долетело повторяемое в толпе на углу: «Сталин.. Сталин..

Сталин».

— Что Сталин? — спросила напрямик растрепанную красную бабу. Глядя на меня как на врага, она крикнула:

— Ты чо? Откуда? С луны слетела? Не слыхала? Сталин умирает! Правая рука разжалась. Узел шлепнулся в натоптанную грязь.

— Вот так.. — смягчилась баба. — Чо теперь делать-то будем? — стерла натуральную слезу, шмыгнула. — Сообщенье было. Все уж теперь, поди-ка.

— не верилось. Не будет Сталина? Сталин был всегда, сколько я знала себя. Был и казался чем-то донельзя постоянным, неизменным. Верным, как жизнь, ясным, как правда. Он не старился и в портретах, в газетах. Правда, сейчас были и парадные фотографии его с седыми усами. Но

помнила его не таким, а словно бы именно настоящим. Сталин на трибуне съезда. Сталин с ударницами. Сталин с Чкаловым. Сталин и Ворошилов. Сталин в каждом большом парке, в скверах, на площадях. На почтамте огромный монумент под гранит. Сталин в каждой приемной. А еще могучие паровозы «ИС», «За Сталина!» — на башнях танков и самые танки «ИС» в конце войны. «Сталин сказал». Приказ Верховного Главнокомандующего. «Полководец всех времен и народов». «Гениальный зодчий». «Сталин — это Ленин сегодня». «С именем Ленина, под водительством Сталина по

433





ленинскому пути!» — все мелькало в глазах, в голове, теснилось в сознании. Слова и образ, газетные строки и фигура в шинели, с полувоенной фуражкой. Даже и фуражки назывались «сталинками». Их носили Киров, Орджоникидзе, а подражал весь народ. Сталинские усы! Трубка. Улыбка. Погоны маршала, хоть был он в каком-то немыслимом, как бы раззолоченном, сверкающем золотом звании — генералиссимус.

Узел в грязи, подмокающий от мартовского солнца. Плачущая баба. Озабоченный народ. Все в тревоге. И кричат, полошатся галки на оперном театре. Слезят, не поймешь, плачут или смеются, ледышки-сосульки на свесах крыш. Кончилось что-то? Или началось? Ничего не понять. Только солнце светит обычно. Ему, солнцу, все трын-трава. Оно греет всех, оно видело все. До него не дотянешься. А дотянешься — сгоришь. Кончилось что-то? Или началось? Начинается? Со стороны вижу: скорбно, растерянно стоит женщина в синем весеннем пальто, светлые волосы из-под клетчатого, в малиновую клетку платка-шарфа, новые резиновые ботинки с раструбом, озадаченные глаза. Это — я, и уж не девочка, не девуш ка — молодая женщина. Кончилось или началось. Узел в грязи. Кричат галки над оперным. Не будет Сталина? Не будет надежды на крайнюю, самую крайнюю справедливость... «Вот возьму и напишу. Ему. Самому!» Не написала бы, конечно. Куда. Нет Сталина? И тонкогубый упрямый мальчик с бледным, вытянутым лицом не-детски сурово смотрит.

— Бери узел! Пойдем.. Или я понесу.

Он понесет. Я знаю. Потащит и два узла, и пачку с книгами, как таскал мне на подсекающихся ногах на кухню полные ведра с колонки.

Госпромураловские. До войны в них жили инженеры, управляющие, врачи и разные бойкие люди. Но время шло: инженеры становились главными инженерами, управляющие — министрами, замами, врачи — главврачами, профессорами, бойкие люди — еще более бойкими, — они первыми уезжали, переселялись в лучшее жилье. А дома ветшали. Роскошные квартиры делились, превращались в коммуналки. Верхние этажи:

434

пятый, шестой даже — сплошь. Третий, четвертый еще хранили респектабельность, на первом опять густой коммунальный быт, старухи в облезлых горжетках, старички с повадками былых чиновников, но стариков мало, старики вымирают, — старухи, старухи, старухи и кошки, кошки всех мастей, драные, грязные, порченые, с текучими глазами, паршивой шерстью. Казалось, кошачий дом, кошачий двор. Нет. Не понравились ни двор, зава-ленный хламом, складскими ящиками, ни дом, в подъезд которого мы зашли,

— тут пахло тем же плесневелым тленом, как в моем подвале, воняло кошками, в решетчатой башне-клетке стоял мертвый лифт.

«Благоустроенная! — бормотала я, вспоминала ухмылку Качесова. — Боров проклятый! Как бы еще не пожалеть о подвале». Поднимались с узлами по лестнице медленно. Навстречу кривая баба. Улыбка во все лицо. Таисья — техничка, бывшая напарница по мытью. Белый вставной глаз равнодушен, живой щурится:

— Нно-о-о! То-вар-ка! Ли-духа? И ты — сюда? В наш-то клоповник? Ну-у, заслужила! Гли-ко? Награ-ди-ли! Как моего мужика! Радуйся.. У нас тут ве-село. Это чо? Твой, што ли? Уж такой вымахал? Какой молодец! Матере помогает. В суседях жить станем. Мы на шестом, пятый — вон площадка.

Комната на пятом этаже и не в четырех-, в пятикомнатной густонаселенной квартире. Соседи и даже с виду все какие-то надутые, набыченные друг на друга, на нас, новых вселенцев. В кино, в рассказах все вот пишут про веселые, теплые коммуналки, — там помогают друг другу, как родные, вместе горюют, вместе радуются, поют песни, собираются на праздники.. Может, это и было так раньше, давно когда-то, в переполненные надеждами тридцатые.. Здесь все не так. Две комнаты рядом занимает, как я, одиночка-татарка, но многодетная, работает в школе буфетчицей, в комнате напротив — самой большой, окнами на улицу — живет пианист, он же художник где-то в клубе, а на пианино играет в оркестре. Зовут Коля. Так он представился. По виду кутила, гитарист, весельчак, кажется, единственная

435

добрая душа тут. В угловой дальней комнате старуха пенсионерка, несколько выжившая из ума, она редко выходит из своей комнаты, а когда появляется, глядит на всех ненавидящими глазами, бормочет не понять что, как ведьма, рассыпает заклинания. Ни с кем она не разговаривает. На узкой кухне с дико-синими панелями негде повернуться, негде поставить стол. У всех тумбочки, плитки, керосинки, старухина тумбочка обвязана черными нитками. В коридоре зудят четыре старых черных счетчика. Есть ванная, окрашенная той же синей краской, с коричнево-проржавелой ванной, в которой противно мыться, про туалет не стоит и упоминать. Соседи рядом — еще бог с ними, не самое страшное, куда хуже — соседи над головой. Там, прямо над нашей комнатой, живет машинистка, слева какие-то браконьеры — братья Зверевы, у них гремят дробокатки, все время слышится какой-то стук, хряск — так рубят на колоде мясо, лают собаки, на всю мочь орет радио. Радио! Вот где я поняла это бедствие! Оно лопочет у всех, во всех комнатах, от него некуда укрыться, оно вездесуще, включается в шесть (да за каким чертом, простите меня, так рано!) и выключается в двенадцать — в том-то и дело, что не выключается до полуночи, — выключишь ты, бормочет у других. Я привыкла жить без него, в тишине, обходилась без его новостей, читала газеты. И здесь оно просто оглушало, не давало жить, в особенности эта камерная, сводящая с ума, пилящая по нервам механическая музыка. Да. Я отвыкла. Ведь радио было коль не в моем детстве, то в юности. Но я не обращала на него внимания именно потому, что оно выключалось. Здесь же его можно было слушать и сверху, и из-под пола. Уже в первые месяцы я не знала, куда от него деться. Черный вопрос, едва стала владелицей «благоустроенной». Заветная комната! Все здесь было противно с первых дней — табачный дух, суета соседей сбоку, сверху, снизу, унылый двор с протаявшим мусором, горами ящиков, железная труба кочегарки на проволоках-растяжках, пачкающая небо жидким масляным чадом. Безгласная тоска крыш, где не чудилось даже ни добрых, ни злых духов, а перелетали громко орущие вороны и редкие грязные голуби. Единственная