Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 163



Темная ночь на дворе. В подвале — глаза коли — ничего не видно. Не синеет окошко в приямке. Его я стала занавешивать, когда обнаружила — ребята за мной подглядывают. И вот живу как в яме. А это и есть — яма. Семь лет. Каменная. Яма, которую не бросишь. Нет жилья. И надежда на Качесова — не надежда. «Ничего пока нет. Многие живут в подвалах». Весь сказ. Здесь хоть у меня соседей нет. Тихо. Лишь постанывает старый дом. Ходит по улицам ночной октябрьский ветер. И некуда деться — живи, терпи, неси свое горе, мой полы, подавай звонки. И неужели так до конца дней? Семь лет уже прошло. Пройдет еще семь. Состарится лицо. Вконец огрубеет кожа, забудутся книги — мой спасательный круг, плот надежды, с которым я еще плыву, забудутся книги, и вот уже настоящая, не отличимая от этой школы «тетя Лида» будет сидеть со спицами под часами, подремывая в ожидании, когда подавать звонок. Не хочу! Не хочу этого! Не хочу-у! Жалкий, никому не нужный крик. А кричит, голосит сама душа, рвется вон из этого тлена с девятью скользкими ступенями, рвется, словно куда-то к солнцу, к себе, к самостоятельной жизни. Рабство подвала, рабство моей должности, рабство крыши над головой! Тихо. Спит мой избитый сын. Искатель справедливости! Часть моего тела, часть моей души. А может, не спит? «Петя?! Петенька?» — шепчут губы. Нет. Все-таки спит. С кем, с кем мне посоветоваться? Как быть? Где плечо, к которому припала бы, как к

421

надежной своей защите? Все женщины, наверное, мечтают об этом. Нет исключения. И нет такого плеча. Лишь почудилось когда-то. Дальняя тень Алеши.. Сын мал. А больше никто не находится. Никто не надежен. Это я чувствую. И сама никого не ищу. Холодная, наверное. Отравлена войной? Нет! Не холодная. И душа не сгорела. Опалило.. Обожгло.. Да слишком, видно, избирательна моя душа. Как была девичья — такой и осталась.

Всю следующую неделю мне чудилось, что директор следит за мной. Словно перестал пить, перестал приходить навеселе, не сидел, не курил возле, по-ежиному глянув, буркнув что-то, проходил мимо. А я чувствовала

— знает он, где эти деньги, куда их дел, и все это розыгрыш, чтоб отделаться от вины. Подлый, мелкий человечишко! Такие и на передовой попадались. Не шли под пули. Посылали других. Прятались. Трусили. Лгали. По пустякам просились в санроту. Таких знала, видела насквозь. Честный всегда отличен от плута, храбрый от труса, простая душа — от вьюна, подлеца. И война — высшая несправедливость — бывала такой: храбрый складывал голову, честного настигала пуля, вьюн и подлец оставались или переводились в тыл. В тыл, подальше от передовой, эти люди старались лезть при любой возможности. Бывало, и вьюнов настигала пуля. Чья? Какая? Иди-ка разберись в бою! Война ведь рождала и высшую справедливость...

А завуч Светлана Васильевна ходит с поджатыми губками, во взгляде, уведенном в себя, бесчувствие, уверенность судьи: приговор вынесен, утвержден присяжными, осталось малое время, чтоб его огласить, привести в исполнение. Что делать? Кажется, и учителя стали суше здороваться, и ученики в курилке внятно, понятливо примолкают. «Лида-то — воровка! Ай да тетя Лида!» — в безжалостных, везде настигающих взглядах. Может быть, с тех пор я и не могу даже слышать, чи тать о невинно осужденных, бросаю книги, газеты. Вот оно — добро! И пословица есть: «Не хочешь зла — не делай добра!» Грешная пословица. Ее силу, однако, ощутила теперь полной мерой. Не подбери этого человека, ну, пройди мимо — «не знаю, не видела», не тащи на чистую постель, не суши вещи, не трогай портфель.. Он все

422

виделся мне, тасканый, мызганый портфелишко, когда-то коричневый, с желтыми залузинами, глянцево-грязный у замков. Такой, знаете, питейный портфель, в каких постоянно бутылки, закуска, носят и грязное белье, когда взамен чемодана берут в командировку. Не подбери, пройди мимо — спала бы спокойно, была бы вне подозрений. «За всякое добро надо платить»— еще чья-то мудрость, вписанная в тетради. Много мудрости, да она, видно, пристает к умным. Или сама должна рождаться из опыта жизни?





И не представляю, чем бы кончилась вся эта гнусная история, если б директора внезапно не сняли, не то перевели куда-то. Исчез, как появился. Молва вслед: запутался в каких-то махинациях с зарплатой, заставлял библиотекаршу приписывать в табелях, что-то такое крутил со свидетельствами за семилетку. Исчез директор Борис Демьянович, но явился новый, по фамилии Вознесенский или Воскресенский — не запомнила; бодрый мужчина, говорливый, надменный, с лихими кудрями, осанкой провинциального гения. С ним говорили почтительно: чуть ли не писатель, вот-вот книжку выпустит, печатает статьи о воспитании в газетах. Гений этот меня совсем не видел. Если взглядывал, то так, как, допустим, можно взглянуть на мошку на окне, тряпку у порога, уж простите за сравнение. Здесь я научилась издеваться над собой. Самоиздевательство, в общем, порочно-сладкое занятие. Но на своей должности я приобрела и новое качество — видеть людей снизу, разбираться в них, думать о них яснее. Человек. Человек сверху куда менее виден, он словно бы малозаметен, зато снизу! Новый директор был до странности забывчив, часто зачем-то хватался за голову (а может быть, понимай — ОСЕНИЛО!). Мое имя все путал, звал: Люда, Люба, Нюра, Зина... Раза два я поправила его, но он только хватался за кудри, обрамляющие круглый куполок лысины, и даже не извинялся, бойко уходил. Он как бы все время подчеркивал — гению ни до чего, ему все простительно. Гений — весь в творчестве! Кажется, именно этот директор-гений и довел меня окончательно. В один из зимних долгих вечеров поняла: все. Я не могу больше так жит ь! Так жить! Тут жить! Быть

423

поломойкой, шваброй, парией! Не могу и не хочу! Не для этого училась, не для этого вынесла все свое горе, раны, тоску, не для того растила сына, читала книги, исписала десятки своих тетрадей. Не для того, чтобы навечно, навсегда остаться в подвале, где бегают крысы, ползают мокрицы и еще какие-то совсем ужасные двухвостки, где вечно пахнет плесенью, кар-тофельными очистками и дымящей печью. ВСЕ! ХВАТИТ! ДОВОЛЬНО! Иначе сойду с ума.

И снова, снова в жилотдел к этому Качесову. К нему уже замаялась ходить, а очередь моя будто не двигалась или, наоборот, становилась дальше. Было ясно, таким темпом получу комнату лет в семьдесят, в девяносто. Раньше — нет. «Ждать на-до, ж... да-ать», — увещевает чиновник. В глазах усмешечка, упрек без жалости: дура ты дура, дурочка. За годы эти Качесов лишь больше раздобрел, поседел. Почему-то часто он был в кабинете в шапке. Шапка придавала ему нечто отторгающее, помогала вести прием, отталкивала таких, как я. Казалось, он куда-то уже собрался, торопится, уже начал одеваться, а тут ты, мешаешься под ногами со своей просьбой-просьбишкой, задерживаешь делового человека. Говорили не таясь, что берет взятки за продвижение в очереди, за само жилье. Без денег — не суйся. Но как я могла пойти на такое? Вот прямо так, прийти — и нате? Положить на стол, и молча, молча? И знала — никогда в жизни такого не сделаю, не поднимется рука.

После Нового года получила повестку. Опять в военкомат. «Явиться для уточнения... имея при себе...»

А военкомат был все там же, на улице Испанских рабочих, здесь получила я свой первый военный билет и словно отсюда уходила на войну. Здесь будто ничего и не менялось с тех пор и с моего последнего появления семь лет назад. Те же коридоры, зарешеченное окошечко военного стола. Ходят, снуют красивенькие подзавитые девахи — вольнонаемные, но в глазах какой-то холод. Не идет женщинам служить в милициях, судах, воен-коматах. Простите, пишу, как думаю. За барьерчиком капитан, нет, теперь