Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 163



413

то словно подозрительной осторожностью, принюхивающиеся, что ли, глаза. Впрочем, он лицом и напоминал мышь или вот еще такое австралийское млекопитающее с названием кускус. Здесь я применила довольно беспощадно, наверное, рисунок из книги Брема. Огромный девятитомник Брема в то время как раз старательно перечитывала и тоже много выписала. На полке, которую смастерили мы с сыном, длинным рядом стояли мои тетради, одна к одной, и в них все самое лучшее, самое ценное, что удалось добыть: живи я в подвале сто лет, может быть, от корки до корки переписала бы все свои самые любимые книги. Тетради же, пожалуй, и теперь мое главное богатство.

Директора звали Борис Демьянович, и в первые дни своего появления в школе меня он не замечал, проходил мимо не здороваясь. Медленная походка, полуопущенная голова, взгляд Угрюм-Бурчеева, погруженного в думы. Почти не разговаривал и с учителями. Светлана Васильевна пожимала плечами. В странностях Бориса Демьяновича, однако, скоро разобрались. Он был просто-напросто всегда пьян, причем ровно настолько, чтоб не качаться, не городить чепухи, не петь песни. Теперь объяснились и медленная походка, и бессмысленно блестящий взгляд, и висящие руки, и нездоровая свинцовость лица. О недуге директора я узнала, наверное, первой — ежедневно стала выносить из кабинета водочные поллитровки и четвертушки, посуду из-под черного, фиолетового, по недоразумению, как мне кажется, называемого «красненьким». Убирала, помалкивала. Не мое дело. Он директор. Я кто? Еще и смотрит как на пустое место. Но, оказывается, была не права. Борис Демьянович заметил меня. И вскоре, когда у директора не было своих уроков, а сам он был «тепленький», Борис Демьянович стал выходить в зальце, курил, глядя, как я вяжу или мою. За эти годы я от нужды научилась быстро вязать. Вязала сыну и себе, вязала из чего угодно и учителям, когда попросят. Заказы не переводились. Скоро директор стал садиться со мной рядом и молча («Да, Борис Демьянович?! Что Вы?!») пытался приобнять, лез с руками. Смешно писать, но так же молча — я

414

словно бы уж и не удивлялась — приходилось его отталкивать.

Трезвый или несколько менее пьяный — так точнее, — он тоже являлся на скамейку под часами и курил, уставясь в пол.

Постепенно узнала: у него не то третья, не то четвертая жена, много моложе, из бывших учениц. Жена-ученица часто сопровождает его в школу, следит, чтоб не пил, жертвует собой, но директор-муж все равно умудряется ускользнуть от контроля. Делал он это очень просто. В двух шагах от школы, на углу главной улицы, — коричнево-бурый киоск-забегаловка. Там заведует стойкой, отпускает жаждущим — кому сто, кому двести — тучный человек, подобие жирного филина в очках. Зовут филина то ли по фамилии, то ли по отчеству Маркович. Заведение знают все взрослые наши ученики. Иные успевают сбегать и в перемену. «Ну, чо? Рванем к Марковичу?»

Директор же делает это обстоятельнее. Задав ученикам читать по учебнику, писать контрольную, с деловым видом озабоченно выходит из класса и.. шагает к Марковичу. Обратно движется уже гораздо медленней и, если перебрал на углу — ребята говорят, надежным людям Маркович дает и в долг, на запись, — лезет ко мне целоваться. Порываюсь уйти, кое-как укротив его желания, сижу, посматриваю искоса на потное луженое лицо с поглупевшими пьяными глазками. Стараюсь не дышать смрадным перегаром. «Борис Демьянович, звонок скоро... Контрольная же у Вас?!» Молча кивает, шипит окурок в ведре под краном бачка. Директор взглядывает на меня не то по-мышиному, не то по-ежовому, поднимается, уходит. Он тяжело, с усилием двигает ногами, штаны у него противно висят, противно блестят лосными бликами при каждом шаге, коричневый пиджак замызган, меловое пятно навсегда втерто на лопатке. Думаю, а вправду больше всего он напоминает ежа. В детстве у меня была мечта где-нибудь найти, купить на птичьем рынке, как-нибудь раздобыть ежика. Казалось, он самый чудный, забавный из зверьков. Будет у нас жить, со мной играть. И однажды мать принесла с работы ежа — отдал кто-то из сотрудников. От радости я прыгала. Ежик! Ежик! Он же оказался противным, донельзя





415

глупым, упрямым и вонючим существом. Днем замирал где-нибудь под шкафом, под кроватями, а чуть вечерело, начинал назойливо бегать, полный дурной, неуемной энергии, лез на стены, разливал блюдца с молоком, фыркал, гадил где придется, в маленьких глазках светилась доразумная злоба. Вот такое точно мелькало-было во взгляде Бориса Демьяновича, даже когда бывал трезв. Редко. Мне попадались и раньше, и потом люди с немигающим сальным блеском во взгляде, их я боялась, избегала, как могла. Всегда это были бездельники или злобные дураки.

В пьяном виде блеск в глазах директора расплавлялся, растекался, руки неуемно блудили, были гадко цепки, упорно лезли к моей груди, юбке, коленям — всякому другому влепила бы затрещину, заорала — попробуй тронь, — тут не могла. В конце концов убегала, а он хохотал вслед гулко, будто лаял: «Хха.. Хха.. Хха..» Не преследовал, и то слава богу. Хуже было, когда он спускался ко мне в подвал. «Опять этот дурак идет! Давай не пустим его?» — тревожно и вопросительно говорил сын. Борис Демьянович, если был полутрезв, обычно просил чаю. Чай в школьном эмалированном чайнике всегда стоял на плите. Директор пил его без сахару, стакан за стаканом, а глядел на кровать, у которой в углу молча, не оборачиваясь к нему, играл мой сын. Теперь я уж не знала тревог, как раньше, когда оставляла его в самодельной кроватке за сеткой. Сетку сын научился преодолевать на второй год. Однажды едва не замерз, вышел-выбрался во двор в одной рубашке — пошел меня искать, и я нашла его, сидящего в снегу, окоченелого, синего. Он не плакал, только кривился. И я, когда прошел первый испуг, перетряслась душа, думала: это все-таки сын воина, завзятого, записного вояки. В чем, в чем, в храбрости, в неприхотливости, в почти безумной, нерассуждающей отваге его отцу — комбату (в памяти он всегда был комбатом) — нельзя было отказать. Глядя на сына, на хмуро пьющего чай директора, я со странной полуненавистью-полувосхищением (кажется, не те определения) вспоминала о Полещуке, даже видела, как он, обгоняя бойцов, бежал в атаку: каска на носу, автомат в руках, а бывало, и с немецким ручным пулеметом,

416

тяжелым «дырчатым».. Помню его безумное, не оставлявшее сомнений «Впере-ед!!». Так, на бегу, наверное, с автоматом и погиб. За две недели до победы. А в директоре, пьющем чай, не было ничего от Полещука, не походили ни внешне, ни внутренне, и все-таки, я чувствовала, они словно одной крови, только тот крепкий, взрывной, отчаянный, этот — уже побежденный пьянством, потерявший жизненную основу и силу, опустившийся человек. Допив последний стакан, час-полтора он сидел, не произнося ни слова, точно чего-то ждал: не дождавшись, уходил, забывая затворить дверь. Пьяный ко мне не спускался. Может быть, знал, не открою, не впущу, или боялся свалиться на осклизлой лестнице. Так прошел еще год.

Темным осенним вечером бежала, торопилась из магазина — время на исходе, а надо еще вытереть коридор перед занятиями.

Осень мокрая, грязная, работы — хоть отбавляй, в перемены бегают на улицу курить, наследят, ругай не ругай — все без пользы. Сегодня, кажется, кончилось проливное ненастье. Холодело. Красная, воспаленная заря тлела за черным сквозящим садом, розово-северно блестели луковицы Вознесенской церкви, заря светилась и в лужах, налитых этим густеющим, остывающим не-бом, и все-таки, непонятно как, через зарю и закат кропил, капал дождь.