Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 179

Как он могуществен! Он — главнейший позвонок в скелете школы, важнейший болт в механизме вселенной, без него не натянулись бы туго, точно струны, меридианы, и ось мира — его нерешительно пощипывающая щеку рука с безжизненной перчаткой, медленно ползающая по лицу. Он говорит:

— Де Рейкел, у тебя есть минутка? Послушай, сегодня вечером тебе нужно прийти чуть раньше обычного, ибо сразу после председателя должен выступать я. Будь краток в своем выступлении. Договорились? Мы рассчитываем на тебя.

Директор (он за снятие опеки, он за возобновление, он за объединение, за оздоровление жизни всех слоев, за единение с тем, что на сердце у нас, за связи с, в рамках того что, в сегодняшней обстановке, на всеобщечеловеческой основе, не так ли?

Я становлюсь ребенком, когда он смотрит на меня, придурком. Я жду наказания. Никогда не буду больше класть в его бюро хлопушку для фейерверков, чего доброго, если она взорвется, он, целый и невредимый, свежий и бодрый, своей сухой пахучей ладонью даст мне крепкий подзатыльник, будто благословение). Он говорит:

— Де Рейкел. Минуточку. Секундочку. Будьте любезны. Наш город, мой дорогой, остро нуждается в руководящих силах. Благодаря своему упорству и энергии, я вошел в их число. Идите по моим стопам, и вы не пожалеете. Сразу после восьми — ваше вступление, которое вы, я надеюсь, произнесете со свойственной вам живостью. Я уверен, что вы не подведете ни Партию, ни меня. Еще многое предстоит сделать, мой дорогой, и сегодняшний вечер послужит пробой сил для культурного сектора Партии. Все взоры обращены на нас. Итак, до скорого. Не так ли?

ПРОДАВЕЦ ИЗ ТАБАЧНОГО МАГАЗИНА (удивленно приподнятые брови, тревожные, навыкате глаза, в слишком широком воротнике рубашки прячется бархатисто-белая опухоль горла; трудолюбивые зубы непрерывно терзают жвачку, сахар и мята перечная уже давно изжеваны ими до воспоминания, которое поддерживается и согревается мокротой и слюной в его глотке; запах табака, сигар и шоколада; откашливание; он живет с тонкой паутиной в горле, как другие со своей женой: он измотан ею, измучен, затравлен и полузадушен; горячий и перекрученный, выкарабкивается наружу его голос, детская сиплость; он скребет череп и полирует ногти серым рабочим халатом, давным-давно, в семь жирных лет, принадлежавшим его матери; кропотливо перекладывает с места на место уложенные штабелями пачки сигарет всевозможных марок, ибо сегодня в доме нужно иметь все, у клиента должен быть выбор; и за его спиной — он давно перестал это замечать — в тени сфинкса восседает на льве египетская принцесса, которая затягивается из золотого мундштука и выдувает дым прямо в лицо мне, постороннему, вот уже два года покупающему здесь свою «Вирджинию» с фильтром, две пачки, двадцать шесть франков. Сегодня я получаю в подарок два коробка спичек). Он говорит:

— А, здравствуйте, менеер. К вечеру не стало прохладней. Но пусть уж лучше будет так. Совсем перестал спать: ноги горят, как в огне, знаете. Идете сегодня в «Мертвую Крысу»? Нет? Должно быть много народу. Ждут тысяч десять. В «Новостях побережья» написано. У людей денег куры не клюют, менеер. Вот говорят: Конго, но знаете, менеер, среди гостей будут такие, которые два, а то и три раза сменят костюм на этом балу. Один раз в костюме Пьеро, потом — Юлия Цезаря. В общем, сами знаете. Я никогда там не был, хотя живу здесь с двадцать четвертого года, но мы не можем никуда отойти, вы же понимаете, это наши лучшие денечки, люди сорят деньгами направо-налево.

Но нравы на нынешних балах уже не те. В особенности молодежь перебирает. Ох уж эта нынешняя молодежь, менеер, попробуй в ней что-нибудь пойми. Такое впечатление, что они готовы этим заниматься прямо на диванах Курзала. Нет, вы только подумайте, менеер! Никто не против, если люди хотят развлечься, однако солидные люди делают это так, чтобы не шокировать окружающих. Я не то чтоб собирался рекламировать свой магазинчик, но если вдруг вы решите пойти на Бал Мертвой Крысы, не стесняйтесь, мы всегда к вашим услугам, вы меня понимаете? Одно удовольствие стоит другого. Комнаты, правда, не шикарные, но в полном порядке, вы меня понимаете. Многие господа посетят нас сегодня вечером, и никто еще не жаловался на наши комнаты. Так вот, если вам это подходит, менеер, всегда к вашим услугам. Только придете и кликнете: «Артур», — я буду знать, что все в порядке, и проведу вас в вашу комнату. И не думайте, что здесь смотрят на часы, стучать к вам никто не будет, ха-ха-ха. Так что, менеер, если угодно… Премного благодарен. О ревуар. Мерси. До свиданья, менеер, большое спасибо.





Курзал

(Каков он в длину? В ширину? В высоту? Эти данные я запишу позже. Это крайне необходимо. Осталось так мало конкретных вещей.

Ниша, где я сидел на диване, положив ноги на железный садовый стульчик, была когда-то приемной, бюро, развороченным и искореженным по случаю бала. Однако стены и перегородки были на месте, и я смог, оставаясь незамеченным, подслушать разговор двух танцоров. Их слова долетали до меня столь отчетливо, будто в панелях из бирманского розового дерева прятались стекловолокнистые звукоулавливатели.

При свете канделябра из бронзы и граненого стекла: позвонки, проступающие на ее спине, и шесть мушек.

И вот начало: я вошел под свод, отделанный зеленым гранитом и поддерживаемый стенами из пентиликанского мрамора, прошел сквозь занавес теплого воздуха у главного входа — прошел, в первый раз одержимый чем-то неведомым.)

ПРИДВОРНЫЙ (его венецианское облачение только подчеркивало в нем фламандца. Серебристый нейлоновый парик сидит на голове кое-как: над ушами и на затылке из-под него выбиваются волосы. Стоит мне увидеть парик, и я сразу вспоминаю своего отца, который в составе любительской труппы играл в комедии «У дядюшки пастора». Моя мать говорила: «Смотри, вон твой папа!» И показывала мне на сцену, где держал монолог угрюмый худой человек в черном балахоне. Льняные волосы, отсвечивающие белым, лежали тугими локонами. «Видишь ты его или нет? Да вон же он, сонная ты муха, этот пастор и есть твой отец. Ты что, не узнаешь его?» Белое как мел лицо, полосы сажи на щеках, черные кренделя по обе стороны носа, крылья которого были оттенены серым гримом, перекликавшимся с серым вокруг глаз. Все это говорило о старости, нищете, болезни. Сгорбленный человек, надрывно кашлявший при свете рампы, не мог быть моим отцом, никогда, и я тут же потерял к пастору всякий интерес, убежденный, что мама, как всегда, хочет обмануть меня, чтобы потом посмеяться над моим легковерием, я отчаянно пялился на других персонажей, пытаясь узнать отца в деревенском нотариусе, в каждом из крестьян, по ходу пьесы без конца делившихся какими-то воспоминаниями, но все они были либо слишком маленькими, либо слишком толстыми, либо слишком подвижными. Я долго искал его, пока наконец в одной волнующей сцене пастор, прошептав племяннице, что дни его сочтены, не повернулся спиной к публике, и тут под его париком и известково-белыми оттопыренными ушами дядюшки пастора я узнал такой знакомый, ничем не прикрытый затылок. «Папа!» — закричал я, и мама долго успокаивала меня, пока я не начал смеяться и плакать от страха…

Кружевной галстук придворного был заколот неумело, так что любой мог догадаться, что у этого мужчины нет ни жены, ни заботливой любовницы, и он натягивал свой дорогой костюм сам — с трудом и неловко, костюм сидел на нем плохо. Он пытался изобразить придворные манеры, подобавшие, по его мнению, наряду: держал сигарету с вызывающим кокетством, забрасывал ногу на ногу и качал пасторским башмаком с серебряной пряжкой; играл рыжими бровями, то и дело выползавшими из-под маски, — однако все это плохо удавалось ему. Если бы публика пригляделась повнимательней, то обнаружила бы, что это костюм, взятый напрокат, он висел между греческими тогами, рубенсовскими мантиями, синими как ночь смокингами, и так же мало, как и в костюмерной, он был сейчас очеловечен плотью; мужчина хотел укрыться в складках своего венецианского платья; вот он поковырял лопатообразным пальцем в носу, скрытом колеблющимися чешуйками маски. И сказал ей):