Страница 7 из 15
Так же как некоторые другие члены группы, предложившей «Соглашения», Балин рекрутировал участников по всему миру и добился европейских субсидий. Подавляя гнев и ощущение безнадежности, он сражался с палестинцами за каждую запятую. «Речь идет о подготовке документов, которые должны продемонстрировать возможность исторических компромиссов», — неустанно повторял Балин своим собеседникам. Предполагалось, что они должны работать, словно получили согласие властей своей страны, словно документы, которые они составят, немедленно подпишет президент. Многие годы они, предвкушая внимание и изумление мировой прессы, тайно готовились предъявить миру результаты своих трудов.
Первого декабря прошлого года, то есть пять месяцев назад, в Берлине было устроено впечатляющее шоу, которое Брам наблюдал из дома, сидя у телевизора. Ричард Дрейфус (актер, снимавшийся в «Челюстях») выступил в роли модератора. В Берлин прилетели бывший американский президент Джимми Картер и только что сложивший свои полномочия поляк Лех Валенса, чтобы приветствовать «Соглашения» и придать им историческое значение, а Нельсон Мандела прислал видеообращение. Сотни журналистов освещали шоу во имя мира. Даже Брам не мог сдержать восторг, наблюдая этот успех.
Но израильтяне в большинстве своем только пожимали плечами — не враждебно, скорее с усталой снисходительностью: ах, снова этот бывший политик Балин: без партии, без поддержки, без чувства юмора и способности видеть вещи в контексте времени; даже без жены (она за три месяца до того ушла от него к мачо, с которым вела в течение двух лет успешное теле-шоу), — но при поддержке европейских отморозков, мечтающих о палестинском государстве, — этим приспичило помогать созданию диктатуры, управляемой террористами.
Палестинцы на «Соглашение» практически не отреагировали.
— Я могу и завтра позвонить, мне это совсем нетрудно, — сказал Йохансон.
— Нет-нет, сегодня тоже хорошо, — отвечал Брам, проходя в конец коридора — должно быть, там, внутри, слышны его шаги.
— В котором часу мне лучше позвонить? — спросил Йохансон.
— Нет-нет, я хочу сказать: мы можем поговорить прямо сейчас.
— Говори.
— О'кей, я говорю.
— О'кей означает, что ты согласен? — Голос Йохансона был полон надежды.
— Нет — это значит «нет». Я решил не ехать.
— Я правильно тебя понял? — удивленно переспросил Йохансон.
— Да, ты понял правильно.
Брам повернулся лицом к стене и прошептал — так, чтобы из-за двери в другом конце коридора его не могли услышать:
— Я не могу сейчас уезжать, у меня только что родился ребенок.
— Мне очень жаль, — ответил швед, — но, честно говоря, я ничего другого не ждал.
Досада, слышавшаяся в его голосе, выдавала шведа с головой: он не ожидал отказа.
— Но все же, — продолжал Йохансон, — может быть, мне удастся тебя уговорить?
И стал рассказывать, что обзвонил уже всех и получил поддержку кандидатуры Брама у большинства профессоров. Он мог бы вступить в должность в течение недели.
Брам разглядывал голые стены коридора, аккуратные плитки пола, люминесцентные лампы на потолке — все просто, удобно и недорого, без излишней роскоши. Это здание в сердце квартала Баухауз, с которого начинался Тель-Авив, никогда не украшалось. Явившись строить город своей мечты, немецкие евреи, выросшие под сенью югендштиля и барокко, захватили с собой один модернизм; эстетика ради эстетики казалась им ненужным балластом.
За дверью Балин, старушка Сара и остальные ждали, пока он закончит разговор. Объявлять об уходе из университета положено за шесть месяцев, в сентябре он смог бы уехать. Через восемь месяцев, в Принстоне, они с Беном будут лепить снежную бабу в саду. Дом будет деревянным, с верандой, двухместным гаражом и автомобилем на дорожке у входа, с красным или зеленым почтовым ящиком на столбике у дороги. Он видел, как пласты мерзлого снега соскальзывают с островерхой крыши и падают вниз, разбиваясь на мелкие кусочки, птичьи следы на нетронутом снегу и скорлупки орешков, которые Бен насыпал в кормушку для голодных птичек. Браму придется оставить своих студентов, коллег, отца, которому в этом году исполняется семьдесят четыре года. Надо немедленно возвращаться в аудиторию, чтобы принять участие в обсуждении будущего своей страны. Солидарность — вот что он делит с ними и с той колоссальной абстракцией, которую они называют страной. Он и хотел бы освободиться от этого, но не может.
— Мне очень жаль, — сказал Брам гиганту, сидевшему у книжного шкафа красного дерева в американском кожаном кресле и глядевшему сквозь высокое окно на холодный дождь, пробуждающий от зимнего сна деревья университетского парка; кабинет у него, пожалуй, шикарнее, чем у премьера Израиля. — Я бы очень хотел, но не сейчас, может быть, через несколько лет. Фредерик, я… это невероятно лестное предложение, мечта всей моей жизни. Но пока не получается. Извини.
— Очень жаль. Ты все-таки подумай до понедельника и позвони. Кто-то из моих коллег предлагает на это место другого израильтянина, но мне бы хотелось работать с тобой. Всего доброго, Эйб.
Другой израильтянин. Браму страшно хотелось узнать, кого он имеет в виду, но спросить он не решился; и конечно, Йохансон никогда не назовет имени.
— И тебе тоже — всего хорошего.
Только через два часа Брам наконец покинул здание. Перед дверью распрощался с остальными и двинулся вперед, надеясь поймать такси. Он шел по плохо освещенной улице, ведущей к бульвару Ротшильда, мимо спящих домов с неопрятными палисадниками, мимо окон магазинов, закрытых железными ставнями, мимо плотных рядов припаркованных у тротуара пыльных, помятых японских машин и, пока шел, все сильнее жалел о своем отказе. Он решил позвонить Фредерику прямо сейчас и сказать, что обдумал все еще раз и согласен. Профессорство в Принстоне! Только псих может сравнивать это с такими неосязаемыми понятиями, как «страна» или «народ». Он остановился, поставил портфель наземь и, уже шаря по карманам в поисках телефона, заметил краем глаза троих мальчишек, вынырнувших из проулка. Можно не обращать внимания. Ты не в Чикаго.
Он вытащил из кармана телефон, но звонить не спешил — чтобы не выглядеть в глазах Фредерика несолидным. Да и стоит ли, в самом деле, звонить? Завтра утром, без сомнения, его решение снова переменится. Он постоял в задумчивости, потом убрал телефон и оглянулся, почувствовав, что за ним наблюдают.
Те трое мальчишек все еще стояли неподалеку. В полумраке казалось, что им не больше восемнадцати. Значит, в армии еще не служили. И прежде чем успел сработать неосознанный защитный рефлекс, возникший в форме вопроса: арабы или евреи-сефарды? — все трое разом пришли в движение, словно долго репетировали сцену перед зеркалом, и выхватили узкие ножи. Сталь сверкнула в слабом свете редких фонарей.
Брам не сразу понял, что все это значит: он не мог представить себе, что ножи предназначаются для него, и изумленно оглядел мальчишек — кроссовки, широченные спортивные штаны, майки. Они стояли совсем близко, отделенные от него лишь узким тротуаром. Подхватив портфель, Брам отступил в сторону и встал между машин, запаркованных вдоль улицы.
Один из мальчишек перемахнул через капот автомобиля легко и грациозно, словно в сцене драки из китайского фильма, и оказался на мостовой, против Брама. Брам попытался укрыться за высоким бортом грузовика; тем временем остальные мальчишки присоединились к товарищу. Юные, нервные, самоуверенные. Несомненно, арабы: красавчики, нежные, почти девичьи лица без единого прыщика, миндалевидные глаза. Бедняки из Яффы, безработные, сидящие на пособии и имеющие достаточно времени, чтобы ежедневной тренировкой довести свои тела до совершенства боевых машин. Они походили друг на друга, как кинозвезды: юные лица, ровные зубы, брови вразлет и типично семитские носы. «Должно быть, родственники, — подумал Брам, — одна из ветвей униженного клана». Они разом шагнули в его сторону, преграждая путь к отступлению, и изготовились к драке, чуть согнув в коленях ноги и подняв вверх ножи — словно профессиональные фехтовальщики, готовые к молниеносному обмену ударами.