Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 100

спрятаться в секс от беспощадного времени, как это делают представители младшего

поколения Буэндиа — Аурелиано Третий и Амаранта Урсула. Бесплодно

накопительство, ибо время пережевывает все накопленное, как мул Петры Котес в

конце концов пережевывает перкалевые простыни, персидские ковры, плюшевые

одеяла, бархатные занавески и покров с архиепископской постели, вышитый золотыми

нитками и украшенный шелковыми кистями.

Бесплодно и самоотречение Урсулы, надорвавшейся в заботах по сохранению дома

и рода. «Ей хотелось позволить себе взбунтоваться, хотя бы на один миг, на тот

короткий миг, которого столько раз жаждала и который столько раз откладывала,— ей

страстно хотелось плюнуть хотя бы один раз на все, вывалить из сердца бесконечные

груды дурных слов, которыми она вынуждена была давиться в течение целого века

покорности».

Маркес предостерегает от всех опасностей безответственного бунта, но в то же

время и призывает людей «плюнуть хотя бы один раз на все». В этом и двойственность,

и одновременно цельность романа. Еще много политиканов подменяют подлинный

социальный прогресс окраской домов то в один, то в другой цвет. Еще много Урсул

корчатся от желания взбунтоваться хотя бы на миг, на тот короткий миг, который они

столько раз жаждали и откладывали. Еще много зверских убийств совершается на

земле, но рупоры лживой информации настойчиво вбивают в мозги граждан: «Мертвых

не было».

Эксплуатируемое общество похоже на большую Фер-нанду, которая из-за

невежества, страха и ханжества боится открыть врачам истинную причину своего недо-

могания и поэтому ей так трудно помочь.

Маркес опасается выписать скоропалительный рецепт обществу, в котором он

живет, но его диагноз беспощадно ясен: болезнь разъединенности. И все-таки Маркес

верит в то, что человечество когда-нибудь вы

203

лечится от этой болезни и, духовно не сдавшись после столетий безостановочных

ливней лжи и крови, размывающих фундаменты семейных крепостей, облегченно

вздохнет.

«В пятницу в два часа дня глупое доброе солнце осветило мир и было красным и

шершавым, как кирпич, и почти таким же свежим, как вода».

Но для того чтобы эта пятница настала, будущие поколения должны помнить о том,

что мертвые были...

1971

ВЫСТАВКА НА ВОКЗАЛЕ

л

" побывал на выставке болгарского художника Светлина Русева. Выставка устроена

внутри, может быть, самого красивого в мире софийского вокзала. Сначала кажется,

что картины — над. Над ждущими поезда, усталыми от шума большого города

болгарскими крестьянками с их корзинами и сумками, набитыми священным мусором

столичных покупок. Над рабочими, в чьих отяжелевших глазах еще мелькает серая

река конвейера и в чьих ушах еще продолжают грохотать станки, у которых они только

что стояли. Над хрупкой студенткой, у которой на бахроме джинсов печально повис

зацепившийся алый лепесток болгарской розы. Над всем уезжающим, приезжающим,

ожидающим, встречающим, провожающим, умирающим и рождающимся, прекрасным

и изнурительным хаосом перпетууммобильной жизни человечества на холстах висят

распятые на окровавленной проволоке жертвы террора в Чили,— и страдания далекого

Сантьяго, отражаясь в глазах болгарских крестьянок, становятся частью

переполненного человеческими дыханиями софийского вокзала. Л самое прекрасное,

когда крестьянки на вокзале, на минуту забыв тяжесть сумок в своих руках,

вглядываются в самих себя, написанных на холстах, вглядываются удивленно и чуть

настороженно, может быть впервые задумавшись о себе: кто же мы такие? И картины

перестают быть над, они медленно опускаются в глубь человеческих глаз, садятся

вместе с людьми в вагоны и едут, сами не зная куда.

203

Я не верю в искусство над. Над вокзалом или схваткой. Большое искусство не

должно стесняться быть выставкой на вокзале. На вокзале нашей жизни, набитом

страданиями и надеждами, о котором Пастернак писал: «Вокзал, несгораемый ящик

разлук моих, встреч и разлук...» Роль художника на вокзале жизни не должна

превращаться ни в роль вокзального милиционера, ни в роль автомата для чистки

ботинок, который за монетки, всовываемые в щель, услужливо счищает даже кровь с

обуви убийц, ни в роль громкоговорителя, ни в роль туристской рекламы, ни в роль

плаката. Искусство как выставка на вокзале — это единственная возможность

остановить хотя бы на минуту слишком спешащий, слишком изнервленный мир, чтобы

люди наткнулись глазами на воссозданных самих себя, замерли и задумались: кто же

мы такие?

Этому самовопросу не научишь дидактикой. Дидактика никогда не делала людей

лучше. Помпезный лозунг не может проникнуть так глубоко внутрь человека, как

великая картина, а если все-таки проникнет, то это даже страшно. Только задумывание

человека над собой, которое спасительно нам дарует великое искусство, делает нас

лучше. Такое задумывание иногда неприятно, царапающе, болезненно, но позор тем,

кто от искусства ждет только так называемого «эстетического наслаждения». Большие

художники — это не декораторы страданий мира, не хитроумные музыкальные

аранжировщики криков или стонов, они сами эти страдания, они сами эти крики и

стоны. Морально опасен в перспективе любой человек, откладывающий в сторону

«тяжелую книгу» и ложноспасительно заменяющий ее развлекательно пустой

юмористикой или детективом. Человек, отвернувшийся от чужих страданий в книге,

может отвернуться от таких страданий и в жизни. Достоевский сказал об этом так:

«Мы или ужасаемся, или притворяемся, что ужасаемся, а сами, напротив, смакуем

зрелище, как любители ощущений сильных, эксцентрических, шевелящих нашу

цинически-ленивую праздность, или, наконец, как малые дети, отмахиваем от себя

руками страшные призраки и прячем голову в подушку, пока пройдет страшное

видение, чтобы потом забыть его в нашем веселии и играх».

387

Однажды поэт Борис Слуцкий сказал мне, что все человечество он делит на три

категории: на тех, кто прочел «Братьев Карамазовых», на тех, кто еще не прочел, и на

тех, кто никогда не прочтет. Я заметил ему, что, к сожалению, самая многочисленная

категория— это те, кто видел «Братьев Карамазовых» по телевидению. Люди только

думают, что они смотрят телевизоры. На самом деле телевизоры смотрят людей.

Включенный экран — это недремлющее око наблюдения, о котором писал когда-то

Джордж Оруэлл. Страшновато, когда создается иллюзия присутствия везде, хотя ты

нигде: когда ты можешь спокойно жевать сосиски с капустой и игриво поглаживать

выпуклости супруги, в то время когда на экране Отелло душит Дездемону или каратели

в Родезии расстреливают людей. Настоящий экран в мир — это великая книга, потому

что книгу нельзя включить или выключить, хотя иногда пытаются это делать, но такие

попытки обречены, ибо великая книга включается навсегда.

Создавать великие книги мучительно, и мучительно их читать, потому только

великая боль— мать великой литературы. Но дай бог, чтобы страдания людям при-

чиняло только искусство! Ингмар Бергман говорил о том, что когда мы решим все то,

что сейчас кажется нам проблемами, тогда-то и появятся настоящие проблемы. Но до

этого, к сожалению, далеко. Страдания, которые причиняют людям искусство или

любовь, относятся к страданиям необходимым, которые и делают человека человеком.

Но мы еще живем в мире страданий ненужных, отвратительно унижающих

человеческое достоинство, в мире страданий, навязываемых нам любыми формами

насилия, включая его зловещую кровавую концентрацию — войну. Существует

выражение, что даже плохой мир лучше войны. Оно иногда подвергается сомнениям.


//