Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 100

поводом для насмешек над Дон-Кихотом. Но желтая кофта Маяковского была насмеш-

кой над обществом, в которое он мощно вломился плечом, с гулливеровским

добродушием втащив за собой игрушечные кораблики беспомощного без него футури-

стического флота. Русская поэзия перед началом первой мировой войны была богата

талантами, но бедна страстями. В салонах занимались столоверчением. Зачитывались

Пшибышевским. Даже у великого Блока можно найти кое-что от эротического

мистицизма, когда он позволял своему гениальному перу такие безвкусные строки, как

«Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук!». Поэты

бросались то в ностальгию по Асаргадонам, то по розоватым брабантским манжетам

корсаров, то воспевали ананасы в шампанском, хотя, грешным делом, предпочитали во-

дочку под соленый огурчик, то искали спасения в царскосельском классицизме.

Маяковский как никто понял всей кожей, что «улица корчится, безъязыкая, ей нечем

кричать и разговаривать». Маяковский выдернул любовь из альковов, из пролеток

лихачей и понес ее, как усталого обманутого ребенка, в своих громадных руках,

оплетенных вздувшимися от напряжения жилами, навстречу ненавистной и родной ему

улице.

Центральная линия гражданственности Пушкин — Лермонтов — Некрасов была

размыта кровью Ходынки, Цусимы, Девятого января, Пятого года, смешанной с

крюшонами поэтических салонов. Явление Маяковского, заявившего, что пора

сбросить Пушкина с парохода современности, казалось поруганием традиций. На са-

мом деле Пушкина в Маяковском было больше, чем во всех классицистах вместе

взятых. В последней, завещательной исповеди «Во весь голос» эта прямая преем-

ственность бесспорна. «Во весь голос» — это «Я памятник

32

себе воздвиг нерукотворный» пророка и певца социалистической революции.

Пушкинская интонация явственно прослушивается сквозь грубоватые рубленые строки

так не похожего на него внешне потомка. Но еще в двадцать пятом году Маяковский

сказал: «Мы чаще бы учились у мастеров, которые на собственной голове пережили

путь от Пушкина до сегодняшнего революционного Октября». Строки Пушкина «Я вас

любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим» для своего

времени были восстанием против понимания любви как собственничества. Потомок

впоследствии откликнется голосом прямого наследника: «Чтоб не было любви —

служанки замужеств, похоти, хлебов, постели прокляв, встав с лежанки, чтоб всей все-

ленной шла любовь». В Маяковском проступало и лермонтовское начало — резкость

протеста против так называемых правил так называемого общества. «А вы, надменные

потомки...» трансформировалось в огрубевшее, как сама эпоха: «Вам, проживающим за

оргией оргию, имеющим ванну и теплый клозет». С Лермонтовым Маяковского

роднила ненависть ко всему тому, что уничтожает в человеке большие страсти, делая

людей обезличенно похожими не только в социальных, но и в интимных отношениях.

В Маяковском — и печорин-ский сардонизм, и отчаянье Арбенина, и задыхающийся,

сбивчивый голос затравленного героя «Мцыри». Презрение к тому, что Пушкин и

Лермонтов называли «чернью», было в генетическом коде Маяковского. Маяковский на

собственном опыте понял, что, несмотря на социальные катаклизмы, чернь умеет хитро

мимикризи-роваться и выживать. До революции эту духовную чернь он называл

буржуями, а после революции — «новоявленными советскими помпадурами»,

«прозаседавшимися». Третий мощный источник гражданственной силы Маяковского

— это Некрасов. Маяковский отшучивался, когда его спрашивали о некрасовском

влиянии: «Одно время интересовался — не был ли он шулером. По недостатку

материалов дело прекратил». Но это было только полемической позой. Вслушайтесь в

некрасовское: «Вы извините мне смех этот дерзкий. Логика пиша немножко дика. Разве

для вас Аполлон Бельве-Дерский хуже печного горшка?» Не только интонация, Но

даже рифма «дерзкий — бельведерский» тут маяков-

61

екая. А разве может быть лучше эпиграф к «Облаку в штанах», чем некрасовское:

«От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови уведи меня в стан

погибающих за великое дело любви!»?

Итак, бунтарь против традиционности на самом деле стал главным наследником

этой великой троицы русской классической поэзии. Маяковский не разрушал стен дома

русской поэзии — он только сдирал с этих стен безвкусные обои, ломал перегородки,

расширял комнаты. Маяковский был результатом традиций русской литературы, а не их

ниспровержением. Не случайно он сам так был похож на стольких литературных

героев, представляя собой конгломерат из Дубровского, Безухова, Базарова и

Раскольникова. Маяковский от-чаяно богохульствовал: «Я думал — ты всесильный бо-

жище, а ты недоучка, крохотный божик». Но его взаимоотношения с богом были

гораздо сложнее, чем это могло показаться на первый взгляд. Все первые произведения

Маяковского пересыпаны библейскими образами. Логическое объяснение простое —

когда юный Маяковский сидел в тюрьме, одной из разрешенных книг была Библия.

Парадокс заключался в том, что Маяковский восставал против бога с оружием библей-

ских метафор в руках. Впрочем, революционные идеи часто вступали в противоборство

с лицемерием клерикализма именно с этим оружием.

В сатирах Маяковского, без которых он непредставим, проглядывает опять-таки

озорной почерк Пушкина— автора «Сказки о попе и работнике его Балде», крыловская

разговорная раскованность и ядовитая ироничность Саши Черного (особенно в

новосатириконов-ском периоде работы Маяковского). Однако последнее влияние не

стоит преувеличивать — слишком большая разница в масштабах дарований.

Из мировой литературы Маяковскому близки Данте, Сервантес, Рабле, Гёте.

Маяковский дважды проговаривается о Джеке Лондоне, с чьей судьбой у него была

трагическая связь. Строчка о химерах собора Парижской богоматери наводила на

мысль о Гюго. Ранний Маяковский называл себя «крикогубым Заратустрой

сегодняшних дней». Это нельзя принимать на полную веру, так же как эпатирующую

жестокость строк: «Я люблю смотреть, как умирают дети» или: «Никогда

G2

ничего не хочу читать. Книги — что книги!» Великий писатель не может не быть

великим читателем. Маяковский прекрасно знал литературу, иначе бы великого поэта

Маяковского не было. В Ницше Маяковского привлекала, конечно, не его философия,

которая затем была уродливо экспроприирована фашизмом, но сила его поэтических

образов. Перед первой мировой войной среди развала и разброда, среди анемичного

оккуль-Тизма Ницше казался многим русским интеллигентам бунтарем против

духовной крошечности, против нравственного прозябания, против обуржуазивания

духа. Но если Ницше видел в войне очищение застоявшейся крови человечества, то

Маяковский, несмотря на краткий взрыв ложного патриотизма в начале первой миро-

вой войны, стал первым в России антивоенным поэтом. Многие поэты с исторической

неизбежностью еще час-гично находились в плену гусарской романтизации войны.

Маяковский, по законам новой исторической не-и i fie ж н ости, вырвался из этого

плена. Приехавший в Россию и пытавшийся проповедовать красоту войны Ма-рпнетти

получил непримиримый отпор от своих, казалось бы, собратьев — русских футуристов.

Безответственному сверянинскому: «Но если надо — что ж, отлично! Коня!

Шампанского! Кинжал!» — Маяковский противопоставил кровоточащее: «В

гниющем вагоне на 40 человек 4 ноги». Цифровая метафора содрала ложноромантиче-

ский флёр с массовых убийств. Ницшеанство было только мимолетным увлечением

юноши Маяковского, но не Пустило глубоких корней в его душе. Прикрученный