Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 78



Что ж, Эдвард Фелпс, подумала миссис Фелпс. Этот подкидыш – меньшее, что ты можешь мне предложить, будучи таким олухом в постели. И ничего не сказала, а только улыбнулась супругу привычной то ли слабой, то ли героической улыбкой и с нерешительной признательностью вздохнула. Конечно, любой ребенок лучше, чем никакой, когда ты на пороге перемен, – и, поджав губы, она принялась менять наспех сшитые пеленки. Мой стул ей не нравился – зеленоватый и напоминавший коровью лепешку; миссис Фелпс не привыкла возиться с детьми, но была усердной слугою Господа, так что, получше приглядевшись к зелени, она поняла, что делать. Запеленав меня потуже, чтобы не вертелся, она храбро прижала мой тонкий ротик и курносый носик к своему отвисшему соску и дала сосать. Если и существует отличный пример торжества слепой веры над человеческими психологией и разумом, это был он. Три дня ничего не текло, и соски сорокашестилетней миссис Фелпс трескались и горели, несмотря на ромашковый крем, коим она натирала их днем и ночью. Но потом вдруг, когда она уже готова была сдаться – еще одно чудо: цельное человеческое молоко хлынуло из ее груди, и я принялся жадно пить, и тучнеть, и отращивать гриву огненно-рыжих волос, густых и жестких, как у осла. И тогда мои родители пали на колени на расшитую подушечку, лежавшую на каменном полу для подобного непредумышленного ликования, и возблагодарили Господа, невзирая даже на то, что я чуть было не откусил матушкин сосок.

Вот такая история.

Как Иисусу и множеству других мальчиков, чьи родители не чаяли в них души, мне с детства говорили, что я «подарок Небес».

Позже, это сменилось на «проклятье Ада».

Что есть человек, удивлялся я тогда, как не нагромождение кожи и скелета, с потрохами и почками, запертыми внутри? И что есть сей предмет, его мозг? Не более чем грецкий орех-переросток в футляре из кости. Что есть его сердце? Всего лишь жалкий орган.

А вот душа…

Глава 3

Cuisine Zoologique[6]

В Лондоне стоит промозглый февраль. Год все еще 1845-й, но это совсем другой 1845-й, чем обыкновенная пахта времен года, двенадцать месяцев в крошечной глуши Тандер-Спита, где только что появился Тобиас Фелпс. Это столичный, утонченный, светский 1845-й, 1845-й монументальных исторических сдвигов и яростных политических и общественных дебатов, 1845-й филантропии и коммерции, Империи и устриц, многослойных юбок, детей-трубочистов, разносчиков бакалейных товаров и вареной бараньей грудки под соусом с каперсами. Яркий, сиятельный 1845-й, полный надежды и величия, не без примеси распутства и разврата по краям, год, в который мы сейчас пролетаем над столицей в воображаемом монгольфьере,[7] придирчиво разглядывая серое лоскутное одеяло распростершегося внизу Лондона. Вот собор Святого Павла, огромный почерневший купол, что выглядывает из клубов печного дыма. А вот и Темза, изогнувшаяся, будто кобра с аппендицитом. И Тауэр-бридж, и здание Парламента, похожее на крепость и одновременно на торт, и внушительный выступ Биг-Бена.



Ой, кто-нибудь умеет управлять этой штукой?

Если да, то поплывем на запад: проведите наше судно к элегантным кварталам Бельгравии и на секунду остановитесь полюбоваться серповидными изгибами оштукатуренного кирпича и блестящими черными дверьми, недружелюбными ступеньками и кадками с самшитами фешенебельного тупичка Мадагаскар-стрит. Зависните здесь на минуту у окна четвертого этажа дома четырнадцать, дабы понаблюдать за парой двуногих млекопитающих в естественной среде обитания – дома, в гнезде, кое одновременно и берлога, и садок, и нора, вместилище запасов, питомник и зал для раздумий. Что за необычное создание – человек! Странно также, что, в отличие от многих млекопитающих, у этого зверя нет определенного брачного сезона. Тем более нам повезло – мы прибыли сюда вдень, которому суждено стать знаменательным.

Сначала загляните в окно первого этажа и понаблюдайте за доктором Айвенго Скрэби, таксидермистом, в его мастерской. Доктор поглощен трудоемким процессом натягивания шкуры чилийского медведя на гипсовый слепок, который снял с туши, застывшей в выбранной Королевой нелепой и сентиментальной позе. Созданию полагается стоять прямо, велела Виктория, сложив лапы, будто в молитве. Как и у всех зверей, предназначенных для Коллекции Царства Животных ее Императорского Величества, медвежьи гениталии должны быть полностью удалены; в качестве дополнительной меры напускной скромности, позже создание облачат в сшитые на заказ бриджи. Вдобавок, как водится, Государыня повелела Скрэби наделить зверя глазами «голубыми, оттенка яичной скорлупы, такими же, какие вы вставляли прочим нашим королевским млекопитающим». При этом, как она уточнила, «слегка побольше, чем у медведя данного вида, чтобы они, как нам видится, глядели в Небеса, будто в Святом созерцании». По задумке, медведя нужно превратить в благородное звериное воплощение благочестия, достойное влиться в ширящиеся ряды животных ее причудливого бестиария – целый Ковчег набитых и лишенных пола млекопитающих, нелепо наряженных, застывших в позах религиозных фанатиков. Можно подумать, любит повторять Скрэби, сам Букингемский дворец – не такой Ковчег.

– Тысяча чертей и святые угодники! – бормочет он с набитым булавками ртом, затем отрывает ногу от пола и задирает ляжку, дабы облегчить раскатистый пердеж, отзывающийся эхом в мастерской и дальше по коридору под громкий рев доктора: – Ее Величеству Королеве Виктории, Королевской Бегемотице и убийце жизни моей!

Тем временем наверху в гостиной миссис Шарлотта Скрэби, жена, мать и прославленный медиум, закончила распрыскивать лавандовую воду, пытаясь избавиться от вони благородного лекарства, опия, топлива двигателя ее экстрасенсорного восприятия. Отметим – сквозь ситец – следующее: ежедневная доза Шарлотты дает эффект. И, невзирая на неаппетитный ленч, приготовленный миссис Джиггере, в воздухе разлито нечто вроде афродизиака. И вдруг муж миссис Скрэби, окончательно уставший от тишины, проволоки и опилок мастерской, сытый по горло растущими нелепыми запросами Монарха в отношении ее Королевской Коллекции Животных, утомленный склянками камфары, лотками стеклянных глаз, связками колышков и стальных булавок, кипами бумаг, шкур и маленьких резиновых носов – инструментов его ремесла, – поднимается по лестнице.

Ибо в подобном расположении духа, по опыту доктора Скрэби, остается только одно: вменить удовлетворение нужд своего репродуктивного органа жене, Шарлотте Скрэби, ласково – а иногда и не очень – именуемой Опиумной Императрицей. В независимости от того, курила она или нет.

И на подобное расположение духа доктора Скрэби можно отреагировать единственным образом, если ты его жена, да еще и под опием: сдаться.

Нет ничего постыдного в капельке вуайеризма. Так что опустите ваш шар, пока корзина не поравняется с подъемным окном вот здесь, и загляните за занавески в гостиную, дабы увидеть следующее: chaise-longue,[8] стакан виски, мелькнувший холмик груди и затвердевший мужской орган. Взгляните на корсет из китового уса, сброшенный на пол, словно кокон личинки, что превращается в бабочку. Посмотрите на то, что может или не может быть двумя полуодетыми человеческими телами, кои пытаются найти равновесие на chaise-longue. Оконное стекло уже – какая досада – запотевает, так что лучше прижмите ухо к стеклу и послушайте следующие звуки: шепот уговоров, слабое сопротивление, хриплые уверения, вздох согласия, шорох юбок, щелканье подтяжек, хлопки и шлепки, кряхтение и сопение, постанывание и повизгивание, нарастающий быстрый ритмичный стук, львиный рык, еле слышный стон, долгий тяжелый вздох.

Пара минут тишины. После которых, поскольку миссия мужского органа выполнена, доктор Айвенго Скрэби возвращается в мастерскую сражаться с шотландским аистом, а его жена в облаке астральных частиц, принимающих и меняющих призрачные формы Загробной Жизни, вновь погружается в туманные видения своей одержимости опиумом.