Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 78

Сжимая их, словно тяжелые драгоценности, мы направились домой, борясь с ветром: я в Пасторат готовить сардины к чаю, а Томми в кузницу, где отец учил его ковать фигурные дверные ручки с завитками на продажу в Джадлоу. Церковь Святого Николаса только показалась вдалеке, когда мы срезали угол возле крючковатого каштана, где наши с Томми пути расходились. И тут мы заметили на кладбище Пастора Фелпса с незнакомкой.

Мы остановились как вкопанные и вытаращились на них. Запах свежей рыбы. Хлесткие удары ветра.

Ее было толком не разглядеть. Маленькая женщина – такая крошечная, что сперва я принял ее за ребенка, – закутанная в яростно развевавшийся плащ с капюшоном. Они стояли в шаге друг от друга возле массивного надгробия; мой отец слегка наклонился, чтобы ее расслышать, и нервным жестом – я его сразу признал – сцепил руки за спиной. Тут же стало очевидно, что Пастор и женщина поглощены напряженной и горячей беседой.

Томми жестом предложил мне подползти к низкой изгороди, отделявшей нас от кладбища; мы присели рядом с шиповником возле гнездовья дрозда с четырьмя голубыми яичками. Вдруг Томми схватил меня за плечо и дернул к земле.

– Тесс! – сказал он. – Слушай!

Мой отец закричал, бешено жестикулируя. Я пытался уловить долетавшие слова.

«Грязь». «Зло». «Клевета». «Шлюха». Я ужаснулся. Как могла эта неизвестная женщина так его разгневать? «Сам Дьявол». «Как вы смеете». «Именем Господа». Затем он сжал кулак перед ее лицом. Он же не собирается ее ударить? Я вздрогнул. И вдруг – наверное, осознав, как близок он к свершению насилия, – отец остановился. Руки повисли плетьми и плечи опустились унылым треугольником.

– Смотри! – шепнул Томми. – Она роется в плаще.

Я прищурился:

– Она что-то ему передает.

– Что это? – спросил Томми, тоже присматриваясь.

– Похоже на бутылку. Или какую-то склянку.

Что бы это ни было, оно выглядело тяжелым и громоздким. Поднеся его к самому носу Пастора, незнакомка поставила предмет на плиту. Пока отец разглядывал емкость в той же унылой позе поражения, женщина снова порылась в складках плаща, извлекла белый бумажный прямоугольник и сунула Пастору в руку.

– Конверт, – выдохнул Томми. – Она вручает ему письмо. Не отрывая взгляда от склянки, отец взял конверт и затолкал глубоко в карман сюртука.

Даже на расстоянии было видно, что лицо его неестественно бледно.

Затем он что-то сказал ей и взял склянку с камня. Держа емкость на вытянутых руках, будто она могла взорваться, он развернулся и чопорно зашагал в церковь. Женщина осталась снаружи. Теперь она стояла к нам спиной – съежившаяся фигурка посреди надгробий. Она не шевелилась – просто стояла, и нарциссы яростно качались у ее ног. Через пару минут отец появился из церкви. Уже без склянки. Он шел, словно бесплотный призрак. Машинально достал что-то из жилета.

– Деньги! – воскликнул Томми. – Он отсчитывает ей банкноты, смотри!

Так и было. Одну за другой, пока целая пачка купюр – и откуда он взял их? из личных сбережений? из церковных денег? – не перекочевала из его левой руки в правую. Он что-то сказал женщине, та протянула руку, и он отдал ей пачку.

И вдруг отец снова вспыхнул, ожил и закричал. «Еще раз», – расслышал я. «Гнев Всевышнего». А затем: «Запрещаю вам, когда-либо». Остальных слов было не разобрать, но до нас докатились их ярость и отчаяние, и нам стало страшно. Даже Томми вдруг словно уменьшился и побледнел. Дрозд вернулся и прыгал вокруг гнезда. Отведя взгляд от отца, я изучал идеальную симметрию четырех голубых яиц, и во мне зашевелилась Милдред. Не знаю, долго ли я смотрел на эти яйца – минуту или час. Но когда я снова поднял глаза, отец развернулся на каблуках и уходил в церковь. Женщина запихивала пачку банкнот в складки плаща. Затем внезапно развернулась и побрела по тропинке к церковным воротам.

И тут мы с Томми, изумленно открыв рты, узнали ее лицо.

Я клянусь (и Томми тоже): мы узнали не столько лицо, сколько его выражение.

Она пронеслась мимо нас и скрылась.

Некоторое время мы молчали.

– Я зайду к тебе завтра, – наконец проговорил Томми. – Мне пора в кузницу; отец меня побьет, если опоздаю. Справишься?

– Справлюсь, – солгал я. Я чуть не плакал. Кое-как я доковылял до дома и принялся потрошить и жарить сардины. Отец все не возвращался, так что я оставил рыбу и направился в церковь, где Пастор на коленях рыдал перед алтарем.



– Отец…

Он повернулся, круглое лицо в потеках слез.

– Ступай домой! – закричал он. – Ступай домой и запрись в спальне! Читай Бытие и не спускайся, пока я не вернусь и не позову тебя!

– Отец… Кто эта женщина?

– Ты ее видел? – прошептал он. Лицо его было восковое и бледное.

– Я видел, как ты спорил с ней.

– И что еще? – выдавил он. Слезы вдруг высохли, и лицо ожесточилось – я никогда его таким не видел.

– Ничего, – солгал я. – Я прошел мимо. Добрался домой. Сел и стал тебя ждать, потому что приготовил нам к ужину четыре сардины, рыбу Господню. А когда ты не появился, отправился тебя искать. Наверное, сардины уже сгорели, отец. И весьма далеки от блистательных.

– Будь прокляты сардины, Тобиас! – Вдруг Пастор задрожал всем телом. – Теперь ступай домой и молись.

Я повернулся и ушел. Во мне не нашлось мужества. Болел хребет.

Дома я истово молился, как не молился никогда. Жизнь изменилась. Руки мои дрожали. Я открыл Библию на книге Бытия.

«Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, – читал я. – И сказал Бог: да будет твердь посреди воды».[93] Да. Так все и было в Начале. Я воображал происходившее весьма четко. А кто нет, читая эти слова? Взгляд скользил вниз по странице. – «И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду ее, и дерево, приносящее плод, в котором семя его породу его».[94] – Я посмотрел на плоды, которые собрал с тыквы, росшей на могиле матери. Я хранил их в спальне, в деревянной миске. В этом году плоды уродились не зелеными в пунктирную полоску, как исконные матушкины тыквы, и не желтыми гофрированными, как в прошлом году; они выросли оранжевыми и шишковатыми, с маленькими черными крапинками. Я вздрогнул. – «И сотворил Господь рыб больших, и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее: и увидел Господь, что это хорошо…[95] И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою.[96] И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку».[97]

Кость от костей моих и плоть от плоти моей.[98]

Несколько часов я прислушивался, не идет ли отец, а затем, когда входная дверь хлопнула, – к его бормотанию и всхлипам, доносившимся снизу. А затем впервые в жизни я услышал, как отец выругался: «Тысяча чертей и святые угодники!» – и зарыдал. Наконец, я заснул.

Утром, съежившись на стуле Пастора Фелпса, сидел человек, которого я не узнал. Волосы его совершенно побелели. Кожа выцвела до серости тусклого осеннего неба. На ужасное шаткое мгновение мне показалось, что он мертв.

Похоже, он ощутил мое присутствие, потому что открыл глаза. Увидев меня, он застонал и закрыл лицо руками.

– Отец?

Он медленно опустил руки и посмотрел на меня с ненавистью, жалостью и ужасом.

– Вчера, – с усилием выговорил он, – я встретил ведьму.

– Настоящую ведьму, отец? – прошептал я.

– Такую же настоящую, как мы с тобой. – Минуту он смотрел мне в лицо, затем отвел взгляд.

Я почувствовал, что краснею. Да, я узнал ее. Из снов, из видения во время Великого Наводнения и из Шатра Чудес. И Томми узнал ее тоже.

Это была Акробатка.

Когда лист умирает, его цвет так постепенно обращается из зеленого в коричневый, а кожица высыхает так незаметно и в то же время целенаправленно, что, когда он наконец падает с дерева – это скорее благословение, чем горе. Но наблюдать этот процесс ускоренным, и на примере не листа, а человека – о-о. Это грустное зрелище – и теперь я являлся свидетелем, как день за днем мой отец лишается веры. Его голос все больше терял убежденность, когда он молился, а отрывки из Библии, ранее приносившие ему наибольшее утешение, теперь, казалось, превратились в источник горькой иронии. Каждый день стал Шариковой пятницей, и я с содроганием глядел, как он набивает туфли стеклянными бусинами, преисполненный такой суровой решимости, что хотелось плакать. Однажды утром я даже заметил, что он посыпает рубашку зудящим порошком из семян шиповника. В своем безумии он отказывался говорить об Акробатке, и всякий раз, когда я открывал рот, желая задать вопрос, он поднимал руку и останавливал меня с такой трагической гримасой, что у меня не хватало духа продолжать расспросы.