Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 109

Я спросил:

— …И все поваренные?

— Все, — ответил господин Мантейфель. — Я всегда говорил, что он сумасшедший. — Вдруг он повернулся и посмотрел на меня узко сощуренными глазами: — Или вы полагаете, что, может быть, это не так?

Глядя ему в глаза, я ответил без малейших угрызений совести:

— То есть как это не так? Если это сказали два императора и вы тоже?!

Господин Мантейфель еще мгновение смотрел на меня, потом отвернулся к ящикам с рукописями. Больше двух часов он перебирал и перелистывал груды исписанных листов. Могу сказать: не будь меня, ему пришлось бы рыться в них в два раза дольше. Даже в три раза дольше. Потому что с первого взгляда я мог сказать ему с абсолютной точностью, что это были записанные Тимо в школьные годы уроки Лерберга с 1794 по 1800. Те самые записи, по которым я главным образом учился в доме Мазинга и которые привез с собой обратно в Выйсику. И только на дне нижнего ящика, под последними школьными сочинениями, в конце описания небесной механики Лапласа, господин Мантейфель обнаружил единственный в этих ящиках листок, представляющий собою нечто иное, он был более поздний и, может быть, в какой-то мере отвечал представлениям Мантейфеля о тех записях, которые он собирался найти.

Он вытащил этот последний листок и долго смотрел на него. Наконец он пробормотал:

— Подойдите сюда, посмотрите, что это, по-вашему?

Я посмотрел. И теперь попытаюсь как только сумею точно записать то, что прочел. Совсем точно, конечно, у меня не получится, ибо такое связно запомнить невозможно.

Высокочтимый господин фельдмаршал, ваше сиятельство Бурхард Кристофорович!

Поскольку я получил известие, что Нептун Вотанович Перунский назначен новым главным прокурором святейшего синода, я прошу Вашу светлость позаботиться, чтобы мое письмо с насущно необходимыми государству предложениями незамедлительно попало в руки высших авторитетов.

Самая сферическая добродетель моего самого верного друга Ивана Диаволовича есть лишь ему одному присущее умение засевать Фукидидов органной музыкой. Однако воду из ванны, где умывались музы, продает и покупает Василий Николаевич за наименее смердящие деньги. И если вашему сиятельству потребуется назначить Высшего имперского арбитра Честности на соответственно несомненно сверхдоходную должность, то было бы инфамно забыть нашего дорогого дядюшку Петра Павловича. Ибо кто же еще заслуживает большего уважения, чем наши сверхмилые родственники! И приветствуйте от меня сердечно племянника, гвардейского капитана, которого я в последний раз встретил то ли в Никарагуа, то ли в Витебске и который, правда, всего лишь 30 лет как умер, ergo[67] находится возле самой основы человеческой деятельности столь короткое время, что у вашей светлости могут возникнуть трудности при установлении с ним связи, дабы передать ему от меня привет, невзирая на это остаюсь самым сомнительным слугой врагов вашей светлости

Timothy Shock

— Ну, так что это такое? — переспросил господин Мантейфель (господин Петр Павлович Мантейфель) и сжал челюсти.

Я ответил, что не понимаю, что это такое.

— А кто это фельдмаршал Бурхард Кристофорович? — спросил господин Петер.

Я высказал предположение:

— Думаю, что Миних.

— А когда Миних умер? — спросил господин Петер.





Я сказал:

— Ну, лет семьдесят назад.

Господин Петер не стал спрашивать, кто, по моему мнению, «наш дорогой дядюшка Петр Павлович». Вместо этого он спросил весьма подчеркнуто:

— А все-таки что это за дьявольщина, по вашему мнению?

Я повторил, что я не знаю. Отнеся это непонимание за счет моей крестьянской тупости, он, хмыкнув, меня простил. Он положил фантастическое письмо Тимо обратно на дно ящика и поверх него сложил аккуратными стопками записи уроков Лерберга. Тщательно задвинул ящики и запер дверцы на замок. Поворачивая ключ уже в дверях комнаты Тимо, он сказал:

— Ну, скажете вы им или не скажете — дело ваше. Только, если промолчите, не следует думать, что…

Я сказал:

— Не беспокойтесь, я им обязательно расскажу.

Он опять хмыкнул и посмотрел на меня долгим взглядом. Мы разошлись перед дверью в столовую. Я вернулся сюда в свою комнату и пытаюсь разобраться, что же произошло.

Об этой постыдной возне в ящиках письменного стола Тимо я прежде всего расскажу Ээве… Прежде всего ей. Как только она вернется из Вильянди. Потому что я не знаю, как это сообщение подействует на Тимо. Пусть Ээва сама решает, сказать ему об этом или не говорить. Но главное не в этом. Главное, что насильственное вторжение в бумаги Тимо происходит и будет происходить и дальше. Ибо Тимо куда-то спрятал свои последние записи, и Петер понимает, что где-то они существуют. Может случиться, я не буду принимать участия в его следующих полицейских розысках, но я уверен, что они будут продолжаться. Главное — это новое деспотическое насилие не только над бумагами Тимо, но и над ним самим и над Ээвой. И второе и самое решающее: Петер легко может спросить себя, при его брюзгливом подозрительном нраве это вполне правдоподобно; а не играет ли его сумасшедший шурин в одну игру со своим навозным зятем? Может быть, его сумасшедший или полусумасшедший, а то и сверх меры умный шурин водит его за нос и держит подозрительные бумаги в комнате у своего зятя? При этом у Петера есть все ключи от Кивиялга, что я видел собственными глазами. Следующий раз, когда я поеду к Анне, он через пять минут возьмет из связки ключ номер шесть, подойдет к моей двери с эдакой незаинтересованной барской миной, будто для него не имеет никакого значения, видят его или нет, повернет ключ и со своим неутомимым злобным любопытством войдет в комнату. И тогда сразу между ним и моим дневником останется только эта еловая полдюймовой толщины дощечка над дверью…

Мне нужно решить, могу ли я дальше жить в этом доме, если я хочу сохранить дневник. И могу ли я здесь оставаться, если я согласен его сжечь. И мне нужно решить, что я в этом случае должен сделать с меморандумом Тимо… Ибо я чувствую, что его сжечь я не вправе — независимо от того, как бы с ним ни поступил сам Тимо, верни я ему меморандум.

Ага, я знаю, что я сделаю: сяду на лошадь и уеду. И до завтрашнего вечера не вернусь. Через час Тимо возвратится после своей верховой прогулки, а Ээва приедет из Вильянди только завтра к обеду. Я не хочу встречаться с Тимо прежде, чем не расскажу Ээве про полицейский обход Петера. Да, сяду на лошадь и уеду. Суну дневник и рукопись Тимо в карман седла… Нет, к Анне не поеду. Мне нужно спокойно обдумать, что будет дальше. Я поеду к Тийту в его нэресаарескую лачугу. Спрячу бумаги у него в хлеву, наверху на сеновале, в таком месте, где не протекает. И сам растянусь там же, подложу под голову кулак и буду смотреть, как от дуновения ветерка колышется паутина на жердях, буду слушать, как вокруг шумит лес, буду думать, что делать дальше.

13 мая 1829 г.

В сущности, все решено. Мне остается только быстро записать, как все произошло.

Девятого я сразу же поскакал в лес к Тийту, как и намеревался. Издали еще по прислоненным к дверям граблям я увидел, что хозяина нет дома, но это меня не смутило. Поставил коня под крышу, бумаги в промасленном мешке отнес на сеновал и засунул их за четвертое стропило слева, в толщу соломенной крыши. Спустился по лестнице, стал посреди двора и поглядел на плохонький хлев и конюшню, откуда Тийт выпустил своих конягу и коровенку на пастбище, — теперь в приоткрытые ворота слышалось только сопение моего собственного серого в яблоках. Я смотрел на пустую собачью конуру (своего Клэхви Тийт взял с собой в лес) и на дорожки между хлевом, собачьей будкой и дверью в избу, протоптанные Тийтом в светло-зеленой, еще жидкой траве, сквозь которую проглядывал коричневый земляной грунт, и опять на дверь, подпертую граблями. Они говорили: не входи, если ты чужой… Я-то не был чужим… а все же…

67

Следовательно (лат.).