Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 109

— Друзья мои, эти две с половиной тысячи — пустое! Я, разумеется, никто. Я лишь — эхо когда-то существовавшего имени. И у меня ничего нет. И все-таки я скажу. Эти две с половиной тысячи — прах. Другое внушает мне тревогу. Как мне верить, что осуществимо справедливое государство, если две самые близкие мне души так по-разному понимают нравственность?! И если невозможно решить, кто прав?!

Должен признаться, предложение быть судьею над этими тремя, из которых двое — дворяне (пусть даже оба неимущие, при этом один из них официально объявлен безумным), а третья называет себя «фон такая-то» (я видел ее подпись), хотя корнями из дерьма и является моей собственной сестрой, — что предложение стать их судьей показалось мне соблазнительным. И выход, который пришел мне в голову, представился правильным. И для того чтобы показать беспочвенность несколько странного беспокойства Тимо, он тоже годился. Я сказал:

— Послушайте, что страшного в том, что мы не можем решить этот спор. Ведь это же не первостепенный или — если Тимо желает — не философский вопрос. Мне думается, здесь дело просто в нашей осведомленности или неосведомленности. Георг имеет право — как юридическое, так и нравственное — в том случае, если его затруднения большие, чем наши.

Тимо скрестил руки на груди и с восторгом посмотрел на меня.

— Якоб, тебя следовало бы назвать Соломоном!

Я сказал:

— Но у нас нет, конечно, мерки, чтобы измерить затруднения. Есть лишь чувство. И каждый чувствует, что его беда больше.

— Неопровержимая истина! — воскликнул Тимо, — А знаете, что мы сделаем? Мы решим нашу дилемму! Мы решим ее божественным судом!

Мы смотрели на него, ничего не понимая. Мне показалось, что он даже наслаждается нашей непонятливостью. Он сказал:

— В истории это делалось по-разному. Четыреста лет тому назад Георга закопали бы по пояс в землю и дали бы ему и Китти мечи. Или их испытали бы водой и огнем. Но тот способ, к которому мы прибегнем, тоже существует уже давно.

Он вышел из залы, а мы смотрели друг на друга. Георг спросил из-за своей пивной кружки — было видно, что не без волнения:

— Китти, что он затевает?

Ээва поднялась, чтобы пойти за Тимо, но он уже вернулся. Он держал на ладони две игральные кости с черными точками. Одну из них он сунул в руку Ээве, другую — Георгу. И сказал радостно и деловито:





— Сперва Китти, потом ты… Согласны? Если первый раз выпадет ничья, бросайте еще, пока одному из вас не выпадет большее число. Если выпадет раньше Георгу, он будет требовать долг. Если Китти, то Георг откажется. — Он повернулся ко мне — Ну как? Правильно?

Что мне оставалось на это сказать?! Даже если бы Тимо здесь не было, я не мог бы спросить у тех двоих, считают они его предложение безумным или разумным… И само предложение неожиданно было… Как бы это сказать? Безумно? Нелепо? Странно? Чудно? Или, в конечном итоге, было в нем что-то… если совершенно здраво подумать — даже что-то мыслимое? Даже по-своему логичное? Или, может быть, в данных обстоятельствах даже единственно логичное, когда действительно невозможно решить, у кого же большие трудности — у тех бродяг, без корней, в чужой стране, или у этих, ставших тенями узников в собственном доме?.. Черт его знает. Мне это не было ясно ни сегодня утром, ни сейчас. Во всяком случае я ответил Тимо:

— Ну… если так, то, по-моему, все как надо.

Георг хотел что-то сказать, наверно, возразить, но решил махнуть рукой, а поскольку кубик был у него на ладони, он сжал руку в кулак и махнул не рукой, а кулаком.

— Нет, Тимо, я же говорил — ты никогда разум не терял. Ты всегда был безумным. — Он засмеялся. — Китти, бросай!

Ээва поддержала игру, и вопрос решился с первого броска. Ээве тут же на полированном каминном столике выпало пять очков, а Георгу три. Вероятно, Георг был разочарован, генерал-губернатор наверняка велел бы выплатить ему деньги или поделить капитал, который по распоряжению самого генерал-губернатора был выделен на воспитание Георга-младшего. Наверняка приведен был бы довод, что семье уже не приходится тратиться на образование сына, поскольку император сам всемилостивейше et cetera. Но Георг своего разочарования не показал, а сохранил жовиальность. Только его отъезд сразу же после обеда — в Ригу и снова в Германию, — о чем он через два часа после игры в кости сообщил нам во время закуски, произошел, по-видимому, скорее, чем предполагалось.

11 февраля 1828 г.

Опять полуторамесячная усталость от дневника. Наверно, это свидетельствует и о том, что ничего особенного за это время не произошло. Очевидно, наш несколько странный образ жизни постепенно становится обыденным.

Мы живем совсем тихо, почти беззвучно. Мы нигде не бываем или почти нигде. И у нас почти никто не бывает. Только господин Карл Лилиенфельд из Ууе-Пыльтсамаа, по какой-то линии родственник Боков и даже не очень дальний, вдруг после Нового года явился нас проведать. Весьма мило и любезно, и даже вместе со своей супругой Шарлоттой и тринадцатилетним Карлом-младшим, так что вполне, как говорится, comme il faut. Мне было больно видеть, как Тимо им обрадовался, и не столько за себя, сколько за Ээву, — все-таки не все родственники отказываются признавать его жену. И я понимаю, что для Тимо это чрезвычайно важно. Ибо он неизбежно должен чувствовать свою сопричастность и свою ответственность за отношение родичей к его жене, как бы это ни было по сути абсурдно. При том, что изолированность нашей жизни давно уже обусловлена не сословным позором, который Ээва навлекла на Боков, как это было вначале. Разумеется, для многих это как было, так и остается вечным позором. Когда мы месяц тому назад в День трех волхвов вдвоем с Ээвой пошли в церковь пыльтсамааского замка и сели на скамейки для дворянского сословия, госпожа фон Самсон встала и вышла из церкви. Точно так же, как и десять лет тому назад. Но разница все же была немалая. В тот раз вслед за ней опустела вся скамья. А на этот раз своего Рейнхольда она уже потащить за собой не могла, он несколько лет как покоится в склепе, здесь же на церковном кладбище, а все остальные дворяне остались сидеть на своих местах. И когда мы после окончания службы выходили из церкви, все господа с поклоном приветствовали Ээву. И даже пять или шесть барынь тоже ей кивнули. А две или три из них, проходя мимо, поздоровались за руку и с улыбкой спросили, как идут дела у маленького Георга в Царском… Сейчас нас больше избегают из-за Тимо. Только в первые месяцы и только в отдельных случаях любопытство пересиливало страх. Я имею в виду — страх скомпрометировать себя общением с Тимотеусом фон Боком уступал желанию удовлетворить свое любопытство и выяснить, так что же, безумен он или нет.

И вообще я заметил, что для широких кругов, безумен он или нормален, не столь уж и важно. С тем, что он девять лет пробыл в тюрьме, давно свыклись. С тем, что он уже девять месяцев как освобожден, свыкаются. И существует такая точка зрения: значит, в свое время этот человек написал государю какую-то необдуманную глупость. И наверно, еще почище, чем можно предположить. Потому что при всей своей образованности и обстоятельности он всегда был кипящий котел. Если учесть, на ком он женился. Совсем умалишенным он тогда, конечно, не был. Но с годами это печальное обстоятельство стало усугубляться. Ибо иначе государь не заклеймил бы его во второй раз безумцем, пусть даже в первый раз он, видимо, безумным все же… Нет-нет, если это сказано в самых верхах, то, по крайней мере, сейчас дело обстоит именно так…

Следовательно, сомневающихся в безумии Тимо остается совсем не много. И еще того меньше тех, у кого достает праздности и любопытства тащиться сюда, чтобы своими глазами увидеть этого злодея, осужденного влачить существование в провинциальной глуши. А с другой стороны, — и слава богу!

Во всяком случае Ээва приняла этого господина Лилиенфельда с коричневатой козлиной бородкой, и его супругу, и их сына столь же дружелюбно, как Тимо, однако несколько более высокомерно. Лилиенфельды роздали всем сестрам по серьгам: одну ночь они спали в господском доме, вторую — в нашем. Во время их визита в Кивиялг приходил и господин Латроб и привел с собой свою супругу Альвине, они у нас обедали. И хотя Латроб сказал, что Бетховена он не особенно любит («могуч, только большей частью очень уж неотесанный!»), все же после обеда сыграл нам «Близость любимого», как он сказал, в память о Великом любимом. А за кофе рассказал нам о том, что, впрочем, он вполне может знать: эту песню, написанную на слова Гёте, Бетховен посвятил безнадежной, хотя и взаимной любви к Жозефине фон Брунсвик, ставшей впоследствии Жозефиной фон Штакельберг, владелицей Вяэнской мызы в Эстонии и свояченицей госпожи Альвине Латроб. На что Тимо сказал, что великие любимые бывают и величайшими мятежниками и что он хочет сыграть нам в память Бетховена, как великого мятежника. И сыграл что-то торжественное и суровое, чего я не знал. А когда Тимо вышел в соседнюю комнату, я слышал, как господин Лилиенфельд спросил у господина Латроба, что Тимо играл, и господин Латроб ответил: