Страница 151 из 193
Через эти села, поля и луга неслась по большой самборской дороге легкая бричка, запряженная парой резвых лошадей. Гладкие, откормленные и сильные кони, крепкий, сытый и хорошо одетый кучер, новая, покрытая черным лаком бричка, да и сама фигура пана, статного, коренастого мужчины в расцвете сил и здоровья, румянолицего, с густой черной растительностью на лице, в красивой дорогой одежде, — все это удивительно не гармонировало с убожеством окружающей местности и людей. Но, наверное, вид едущего пана и его брички не был в столь большом противоречии с видом зачахшего, умирающего голодной смертью Подгорья, как мысли и замыслы этого пана с мыслями, господствующими вокруг, словно висевшими в воздухе над этими бедными селениями. Здесь — беспомощное отчаяние, предчувствие неизбежной гибели, полубессознательное желание как-нибудь и чем-нибудь продлить хотя бы на несколько дней эту жалкую, мученическую жизнь, а там…
Какие мысли и планы роились в голове едущего пана, каждый может легко догадаться, когда узнает, что этот пан — наш старый знакомый Герман Гольдкремер, который после долгого пребывания в Вене и во Львове возвращается в Дрогобыч.
Вид безмерной нужды и гибели вокруг вызывал в нем чувство довольства, сытого покоя, почти радости. «Это для меня все делается, — думал он. — Солнце — мой верный атаман. Высушивая эти поля, высасывая все живые соки из земли, оно работает на меня, оно сгоняет дешевых и покорных рабочих к моим шахтам, к моим заводам!» А эти дешевые и покорные рабочие нужны были Герману сейчас более чем когда-либо, потому что сейчас он начинал новое блестящее и великое предприятие, которое должно было продвинуть его еще выше по лестнице богатства.
Но чтобы точно и правильно оценить все чувства и мысли, занимавшие Германа на обратном пути в Дрогобыч, нам следует рассказать о том, что он делал и что произошло с ним после того, как мы видели его на закладке у Гаммершляга, а затем у него дома, где неожиданно дошла до него страшная и потрясающая весть о том, что его сын Готлиб исчез куда-то бесследно.
Крайне расстроенный и подавленный, ехал Герман во Львов, чтобы точно узнать, что случилось с его сыном. Он терялся в мучительных догадках, то стараясь убедить себя в том, что Готлиб жив, то снова мысленно перебирая все доказательства, подтверждавшие правдоподобность его смерти. Эта внутренняя борьба истощала его силы и волновала кровь. Скоро он до того устал, что не мог больше ни о чем думать: вместо связных мыслей в его воображении проносились и мелькали какие-то бесформенные видения, какие-то неясные обрывки мыслей и образов. Он силился уснуть под мерное покачивание брички, но сон не брал его, душевное переутомление и нервное возбуждение доводили его до какого-то почти горячечного состояния. Но постепенно долгое и: нудное путешествие, однообразный, унылый пейзаж над днестровских болотистых равнин, по которым он проезжал, притупили чувствительность и немного успокоили его. Герман старался не думать о сыне. Чтобы дать мыслям другое направление, он достал полученную перед отъездом телеграмму от своего венского агента и начал внимательно, по десять раз перечитывать немногие слова. То, о чем сообщалось в телеграмме, было первым и, казалось бы, незначительным узелком будущей великой золотой сети. Герман вдумывался в каждое слово, строил планы, и это потушило понемногу огонь его лихорадки, освежило его.
Так он приехал во Львов и сразу же побежал в полицию. Никаких следов, никаких известий не было. Он назначил сто ренских тому, кто первый узнает что-нибудь определенное о его сыне, и, может быть, в пять раз больше раздал различным полицейским и затратил на угощение комиссаров, чтобы те приложили все силы и старанье и скорее узнали что-нибудь про Готлиба. О его обещании было напечатано в газетах, и Герман две недели просидел во Львове, ожидая каждый день, что вот-вот прибежит нарочный из полиции и пригласит его к директору. Но нарочного все не было, и Герману самому приходилось протаптывать дорожку в полицию. И все напрасно. Кроме найденной возле пруда одежды, никаких следов Готлиба обнаружено не было. Через две недели полицейские и комиссары в один голос заявили ему, что здесь, во Львове, Готлиб не погиб. Но мог ли Герман на этом успокоиться? Не погиб здесь, так куда же он мог деваться? Все это еще сильнее' мучило Германа. Он попросил полицию продолжать поиски, а сам поехал в Вену устраивать дело.
В Вене ждал уже Германа с великим нетерпением его агент и на следующий же день повел его к Ван-Гехту. Два или три дня тянулись переговоры и уговоры. Герман упорно торговался, и бельгиец, которого вначале мечты и надежды вознесли так высоко, должен был, под давлением сухих, чисто деловых расчетов Германа, хотя туго и медленно, но все-таки уступить. Ван-Гехт снижал цену, и наконец оба противника остановились на еженедельной плате в пятьсот ренских в продолжение семи лет, с тем условием, что в течение всего этого времени Ван-Гехт сам будет руководить фабрикой, и на пяти процентах дивиденда с чистой прибыли за проданный церезин, выработанный в течение двух последних лет их соглашения.
Ясное дело, Герман скрепя сердце подписывал этот договор и обещал технику такую неслыханною в Бориславе сумму, — он утешал себя мыслью, что, может быть, сумеет в Галиции каким-нибудь образом поприжать Ван-Гехта, вытянуть из него как можно больше, а заплатить меньше. И это ему впоследствии удалось.
Производство церезина должно было начаться лишь с будущего года.
Осенью Ван-Гехт обязался приехать в Дрогобыч, чтобы наблюдать за постройкой завода. До того времени Герман обещал выдавать ему небольшое жалованье — сто ренских в месяц, так как договорные обязательства входили в силу лишь с нового года.
Попутно Герман устроил еще одно, гораздо более крупное дело. Встречаясь на бирже со знакомыми спекулянтами и капиталистами, он часто вступал с ними в разговор о бориславских промыслах, их богатстве, об очищении воска, о сбыте парафина и т. д. Он вначале удивлялся тому, что так внимательно выспрашивают его обо всех деталях люди, которые еще недавно проявляли к ним так мало интереса. Он еще более удивился, когда увидел, как много некоторые из них и сами знают о Бориславе, о добыче и богатстве его подземных сокровищ и обо всем, что связано с очищением и фальсификацией парафина. Лишь спустя некоторое время узнал он, что в венских «капиталистических кругах» зародилась и созрела мысль организовать большое «Общество эксплуатации горного воска». Вначале эта мысль мало радовала его. Он боялся, как бы «Общество эксплуатации» не стало помехой на его пути, не вступило с ним в борьбу и не подорвало его благосостояния. Но, размыслив, он даже посмеялся над своими страхами. Капиталисты — венские, а общество — в Бориславе! Это смешная несуразица. А кто же будет в Бориславе вести дела общества? Если какой-нибудь венский или вообще европейский, а не галицийский капиталист, то гибель общества неминуема, и гибель в самый короткий срок. Не так был скроен и сшит Борислав того времени, чтобы европейский предприниматель с недостаточным знанием дела, без вечных грязных плутней и мошенничества, без обмана и надувательства рабочих, надсмотрщиков и всех, кого только можно обмануть, — чтобы такой человек мог удержаться в Бориславе. Правда, и европейские заводчики-предприниматели не совсем лишены всех этих прекрасных качеств, и они не очень чистыми руками обделывают свои дела, но все же до такой степени бесстыдной, грабительской (а не легальной, как на Западе) эксплуатации они не доходят. К тому же в Европе больше привыкли к порядку, к систематичности, к точной бухгалтерии, а в Бориславе в то время эти привычки были распространены еще слабо и далеко не везде. Большая часть предпринимателей вела свои дела как-то по-воровски, беспорядочно, лишь бы только как можно больше выжать из рабочего, как можно больше урвать из его жалованья, а если удастся, то и выманить назад весь заработок. Ясно, что в таких условиях европейские предприниматели, в особенности привыкшие к порядку и точности немцы, не могли удержаться в Бориславе.