Страница 112 из 193
Нечего и говорить, что графиня, живя уже двенадцать лет во Львове, весьма заботилась о том, чтобы поддерживать свою славу. Она быстро, как-то незаметно создала себе репутацию великой филантропки, заступницы и благодетельницы бедняков, и прежде всего бедных ветеранов польского войска, бывших повстанцев и новых заговорщиков. Располагая широкими связями и знакомствами не только в польских, а та юга; в немецких дворянских и магнатских кругах, она действительно могла оказать не одну услугу, особенно в те времена бюрократического самовластия и всемогущества. Она не жалела ходатайств и просьб, устраивая одним места, другим амнистию, третьим освобождение из-под полицейского надзора, заграничные паспорта или разрешение проживать в Галиции. Да и обыкновенных бедняков, сирот, обращавшихся к ней за помощью, она никогда не отсылала ни с чем, хотя всегда так умело устраивала дела, что из собственного кармана на все эти благодеяния не истратила ни крейцера. Расточив смолоду немалое состояние, графиня под старость сделалась скрягой. Однако она умела помогать беднякам; чужими руками: тут напишет записочку, большей частью какому-нибудь мещанину, купцу или богатому еврею, который на радостях, что «сама графиня» обратилась к нему, тряхнет мошной и даст вдесятеро больше, чем если бы давал по собственной милости; а там, если дело поважнее, а намеченный исполнитель ее филантропических замыслов туговат на карман или уже и прежде попадался на удочку, она едет сама, в трауре, с торжественной миной на лице и с голосом, полным набожного умиления. И трудно было найти такого упрямца, который воспротивился бы ее просьбе, тем более что за каждой просьбой графин и, как алая собака за углом, сидела угроза: благодаря своим связям, и знакомствам графиня могла навредить еще легче, чем помочь, и не одному случалось пожалеть, что он отказал когда-то в ее просьбе. У графини была хорошая память, и кто хоть однажды чем-нибудь не угодил ей, мог быть уверен, что когда-нибудь, в трудную минуту, почувствует на себе ее мстительную руку.
С годами все возрастало пристрастие графини к двум вещам: она становилась все набожнее, исповедовалась еженедельно у иезуитов, молилась по целым дням, и вообще все время, свободное от выездов по благотворительным делам, посвящала религиозным занятиям; а во-вторых — полюбила сватать молодых девушек и юношей. Роль свахи или посаженой матери была самой любимой из ее ролей, какие она могла еще играть в жизни, наверно, еще более любимой, чем роль кающейся Магдалины. Она сватала всех своих молодых своячениц и свояков, выдавала замуж молодых вдов и разводок, а со временем дошла до того, что брала себе. на воспитание по десятку и больше молодых девиц, оставшихся сиротами по смерти мелких служащих, обнищалых шляхтичей или чиновников, в основном для того, чтобы через два-три года выдать их замуж по своей воле и вкусу: самое невесту обычно при этом не спрашивали; она обязана была принять свою участь из рук ясновельможной пани графини, расплакаться, упасть ей в ноги и быть до смерти благодарной.
И не нужно думать, будто бы графиня даже и при этом несла какие-нибудь материальные жертвы. Она брала «на воспитание» девушек не моложе пятнадцати лот, более молодых отдавала в теплые руки другим милосердным людям. Эти воспитанницы жили у нее в селе и, под видом обучения домашнему хозяйству, исполняли бесплатно вело черную работу сельских кухарок, служанок и работниц. Зато, выдавая их замуж, графиня давала за ними «гардероб», то есть пару рубашек и еще что-нибудь из дешевого женского платья, и два-три золотых «на обзаведение»: все было тщательно рассчитано так, чтобы ни одна воспитанница не обходилась дороже того, что она заработала. Основное приданое, какое давала графиня, была ее протекция: она добывала должности и продвижение по службе для мужей своих воспитанниц, устраивала их на работу у знакомых помещиков и не забывала о них и впоследствии.
В тот день, когда разразилась бомбардировка, графиня провела все утро, как обычно, за молитвой. Когда же поднялась стрельба и перед ее окнами начали возводить баррикаду, она приказала своему лакею Яну запереть дверь, а сама, поместившись у окна так, чтобы, под прикрытием стены, видеть все происходящее на площади, стояла псе время, шепча молитвы и глядя в окно. Несколько пуль с площади Св. Духа влетели в ее комнату через раскрытое окно, но это не испугало ее; она происходила из знатного рода и не боялась оружия; когда она была девушкой, еще существовала такая мода: паничи для забавы отстреливали паннам каблуки туфель во время полонеза. Таким образом, графиня была свидетельницей обороны и падения баррикады, видела, как упали и последний защитник, находившийся в окне иезуитского костела, и девушка, сидевшая в нише; видела, наконец, поступок Калиновича. Видя, как он с девушкой на руках бежит поперек площади, она тут же крикнула своему лакею:
— Ян! Живо! Живо! Беги, отопри дверь и втащи этих двоих в парадное! Живо, не то их расстреляют на месте!
Ян подбежал с ключом к двери и как раз вовремя втащил Калиновича и девушку внутрь дома. Едва заскрипел ключ, запирающий дверь, на площади послышались голоса команды и шаги целой роты солдат. Офицер, должно быть, видел еще Калиновича, когда тот бежал с площади, но не заметил хорошо, куда и как он скрылся. Поравнявшись с дверями дома, где жила графиня, он скомандовал:
— Compagnic, hall![114]
Рота остановилась. Офицер, подозвав к себе двух капралов, позвонил у дверей. Внутри ничего не было слышно, никто не отворял. Офицер позвонил еще раз и начал рукояткой сабли стучать в двери и ругаться по-немецки. Наконец дверь открылась. В парадном стоял Ян в богатой ливрее.
— Чем могу служить господину лейтенанту? — спросил он учтиво.
— Кто здесь живет? — строго спросил офицер.
— Пани графиня М…
— Одна?
— Одна.
— Я видел, как сюда бежали бунтовщики, те, что с баррикады стреляли по имперскому войску.
— Пан лейтенант ошиблись, учтиво, но решительно ответил Ян. — Пани графиня не имеет ничего общего с бунтовщиками. Действительно, минуту назад я отпирал дверь, но лишь затем, чтобы спасти жизнь одного имперского чиновника, которого бунтовщики даже в последнюю минуту хотели расстрелять. Вот он!
И Ян, отступив в сторону, указал офицеру и солдатам на Калиновича, — все еще в глубоком обмороке, он лежал на каменном полу. Разумеется, девушки, которую он вынес с баррикады, не было и следа.
— Прошу посмотреть, — продолжая Ян, наклоняясь над Калиновичем. — Под плащом имперский мундир, на руках нет ни следа пороха, только следы чернил на пальцах.
— Todt?[115] — спросил коротко офицер.
— Нет, в обмороке. Должно быть, ударили прикладом по голове. Видите, цилиндр сломан.
— Gut. Ich werde es melden. Когда придет в себя, задержите его. Compagnie, marsch![116]
И солдаты пошли дальше, а Ян запер за ними дверь. Он все время боялся, как бы Калинович не очнулся прежде времени и не испортил своими признаниями импровизированную им историю. А теперь даже легко вздохнул и возблагодарил бога, что ложь победила.
VII
В эту минуту Калинович застонал и открыл глаза.
— Где я? Что со мной? — спросил он, озираясь по сторонам.
— У добрых людей, — ответил Ян. — Не бойтесь ничего, все будет хороню.
Калинович сидел на полу и озирался с удивлением. В голове у него шумело, воспоминания недавнего пережитого еще не ожили.
— Где я? Кто вы? — опросил он, снова вглядываясь в Яна.
— Вы в доме пани графини М. Я впустил вас, когда вы убегали…
— Ах! Да! А где же та девушка, которую я нес?
— Наверху, у пани графини.
— Так она не убита?
— Кажется, нет. Пани графиня приводит ее в чувство.
— Больше не стреляют?
— Нет, затихло.
— А не будут искать нас?
114
Рота, стой! (нем…)
115
Мертв? (нем.)
116
Хорошо. Я об этом доложу… Рота, марш!(нем.)