Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 36

Но в то же время это Момик, и никто иной, был тем единственным, кто сумел без чьей бы то ни было помощи изобрести способ, как извлечь Нацистского зверя из своих животных в чулане, и это оказалось так просто, невозможно даже понять, как эта идея не пришла ему в голову раньше, ведь даже его сонная черепаха вспомнила вдруг, что она черепаха, когда учуяла кожуру свежего огурца, а вороненок? Все перья встают у него дыбом, когда Момик показывает ему куриную ногу, и не трудно понять, что все, что Момик должен теперь сделать, это показать зверю такую пищу, которую он больше всего обожает, то есть еврея.

Он начал готовиться к этому с умом и чрезвычайной осторожностью. Прежде всего он принялся копировать карандашом в свою тетрадь снимки и рисунки из книг в библиотеке Народного дома и записывать всякие указания, чтобы запомнить, как выглядит еврей: как еврей смотрит на солдат, как еврей боится, как еврей шагает в колонне, как роет себе могилу. Момик записывал и то, с чем был знаком по собственному немалому опыту общения с евреями: как еврей кряхтит и вздыхает, как он кричит во сне, как ест пулькеле и многое другое. Момик трудился в точности как настоящий ученый-исследователь и опытный сыщик. Например, этот мальчик в кепке с поднятыми вверх руками — Момик пытался угадать что-нибудь по его глазам, допустим, как выглядел зверь, которого он видел перед собой в ту минуту, и умел ли он свистеть в два пальца, и слышал ли когда-нибудь, что Ходоров — это не только еврейское местечко, но и знаменитый вратарь, и что такого сделали его родители, что ему пришлось так вот поднять руки, и где они вообще были вместо того, чтобы следить за сыном, и был ли он религиозным, собирал ли настоящие марки страны Там, и мог ли представить себе, что в Израиле, в Бет-Мазмиле будет жить другой мальчик, которого зовут Момик Нойман. Очень много вещей нужно узнать, чтобы выглядеть как настоящий еврей — чтобы лицо было в точности как у еврея, и чтобы от него исходил тот же самый запах, как, например, от дедушки Аншела, или от Мунина, или от Макса и Морица, запах, учуяв который зверь просто не выдержит и высунется.

День за днем Момик сидит в темном чулане перед клетками и почти ничего не делает, только смотрит, смотрит, и ничего не видит, и изо всех сил старается не задремать нечаянно, потому что в последнее время, неизвестно почему, он немножко чересчур усталый, ему трудно передвигаться и трудно сосредоточиться, и иногда у него появляются такие нехорошие мысли, как, например, зачем ему вообще все это потребовалось, и почему именно он должен так в одиночку бороться ради всех, почему никто не вступается за него и даже не замечает, что с ним происходит: ни мама, ни папа, ни Бейла, ни ребята в классе, ни учительница Нета, которая только и знает, что кричать на него и говорить, что он снижает свои оценки, вместо того чтобы немного побеспокоиться о нем. И даже Даг Хаммаршельд от Объединенных Наций, который как раз сейчас прибыл к нам в страну с визитом и поехал в Сде-Бокер, чтобы поужинать там с Бен-Гурионом, и который догадался, видите ли, организовать ЮНИСЕФ для детей и старается спасать их в Африке и в Индии от малярии и вообще от всякой холеры, даже он не находит ни одной минуточки времени для Момика, который борется с Нацистским зверем. Нужно признаться, что бывают такие дни, когда Момик сидит в чулане в какой-то полудреме и завидует зверю, да, да, просто завидует ему, потому что тот такой сильный, и никогда не страдает от жалости, и прекрасно спит по ночам — даже после всего, что он наделал, — и, как видно, даже гордится своей жестокостью, блаженствует в своем укрытии, как дядя Шимек, когда ему чешут спину, и, может, он прав, может, это в самом деле не так уж плохо быть жестоким, только не слишком, потому что и Момик тоже в последние дни испытывает какое-то удовольствие от своих плохих поступков, особенно часто это случается с ним, когда уже наступает темнота, и он еще больше начинает бояться и ненавидеть и зверя, и весь мир, и тогда он чувствует вдруг как будто жар во всем теле, но особенно в сердце и в голове, и почти разрывается на части от невероятной силы и жестокости, и может даже броситься на клетки, и изломать их в куски, и размозжить все головы этого зверя безо всякой жалости, нисколько не думая о последствиях, и готов даже пораниться от его когтей, и зубов, и всяких клювов, и схватиться, и сплестись, и смешаться с ним только для того, чтобы он один раз почувствовал то, что чувствует Момик, но, может, лучше не надо, может, лучше убить его без того, чтобы смешиваться, просто раздробить, смять, раздавить, растоптать, истребить, замучить, взорвать, да! Теперь даже можно швырнуть ему в морду атомную бомбу, потому что в газете поместили наконец репортаж о нашем атомном реакторе и написали, что он громадный устрашающий великан, возвышающийся в золотых дюнах Нахаль-Рубина возле города Ришон ле-Цион, который с гордостью являет свое величие на фоне пенных шумливых волн на берегу бурного синего моря, и в его огромном куполе радостно стучат молоты строителей — все это сообщила газета «Едиот ахронот», и еще что первый израильский атомный реактор будет называться «Кившан», что, как объяснил его главный директор, означает охлаждающий бассейн атомного реактора в Нахал-Рубине, и, хотя в газете подчеркнули, что он создан исключительно ради дела мира, Момик, как говорится, тоже умеет читать между строк и прекрасно понимает, что означает Бейлина ухмылка, потому что ее сын — капитан высокого ранга. Дело мира, как же, держите карман шире! Чтоб они треснули, все эти арабы, псякрев! Но нельзя сказать, чтобы Нацистский зверь был так уж взволнован этими угрозами, и иногда Момику кажется, что, именно когда он начинает быть таким злобным, диким и полным ненависти, зверь хитро усмехается про себя в темноте, и тогда Момик пугается еще больше, и не знает, что делать, и заставляет себя успокоиться, но сколько еще он сможет успокаиваться? От страха он просыпается, и видит, что сидит в чулане, и чувствует, что вонь от животных так прилепилась к нему, что, кажется, вырывается у него даже изо рта, но он не встает, даже когда наступает полная тьма, и родители — только бы они не вздумали догадаться искать его тут, ведь у них, наверно, уже душа уходит в пятки от страха и волнения, — нет, с какой стати они догадаются? Для них же лучше не догадываться, и Момик продолжает сидеть так еще некоторое время, опять чуть-чуть задремывает, и опять просыпается, и видит, что сидит на холодном полу, завернутый в огромное старое папино пальто, к которому он прицепил булавками множество желтых звезд из картона, и иногда, когда он просыпается и вспоминает, где находится, он протягивает к животным обе руки и показывает им корешки использованных лотерейных билетов, которые валялись возле Киоска счастья и которые он подобрал и приклеил себе на ладони пластиковым клеем, потому что на них имеются номера, почти такие же, как у дедушки Аншела, и у папы, и тети Итки, и Бейлы, но, если этого оказывается недостаточно, чтобы как следует проснуться, Момик выпрямляется и взбадривает себя каким-нибудь кашлем или кряхтеньем и, прежде чем встать и отправиться домой, бросает зверю последний, действительно страшный вызов: поворачивается к нему спиной и сидит так, прямо у него под носом, еще несколько минут, переписывая в этой кромешной тьме — тьме египетской — в свою уже четвертую тетрадь непоправдашнего «Краеведения» несколько строк из «Дневника Анны Франк», который ему в конце концов пришлось стащить из библиотеки Народного дома, и всегда, заканчивая переписывать какой-нибудь особенно волнующий отрывок, чувствует, как карандаш у него в руке начинает немного дрожать, и он должен добавить еще несколько строк об одном мальчике, которого зовут Момик Нойман и который тоже прячется, как Анна Франк, и так же, как она, сражается, и тоже боится, и самое странное, что обо всех этих вещах он пишет в точности как она.

Случается, что иногда после обеда, когда Момик уже хочет отделаться от дедушки, уложить его спать и быстрей спуститься в чулан, дедушка так особенно смотрит на него и как будто умоляет глазами позволить ему немножко выйти на улицу, и, хотя снаружи идет дождь и довольно холодно, Момик чувствует, как дедушке трудно дома, как он мучается, и соглашается. Тогда они оба надевают пальто, и выходят, и запирают оба замка, нижний тоже, и Момик держит дедушку за руку и ощущает, как горячие струи дедушкиной истории прорываются в его руку и поднимаются к голове, и, хотя дедушка не знает об этом, Момик наполняется его силой и выдавливает из него для себя еще немного этой силы, как из тюбика, так что дедушка начинает потихоньку верещать и скулить, и пытается отнять свою руку, и смотрит на Момика, как будто что-то понимает.