Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 202 из 207

С другой стороны, сама концепция истории или метод ее изложе­ния, который должен служить базисом призывов Кюнга, представляется мне слишком упрощенным и сведенным к каким-то лозунгоподобным формулам. Всегда существовала и сейчас, безусловно, существует определенного рода потребность и даже необходимость подыскивать новые слова для вечных истин, не видеть этого невозможно. Известно, каким нововведением — и горячо оспариваемым нововведением - явились в свое время термины вроде «гомоусиос» (единосущный), которые были позаимствованы из светской философии.

Видите ли, мне интересно было бы как можно серьезнее ответить на Ваш вопрос, но я ощущаю себя занудой по известному определению: «Зануда — это человек, который на вопрос, как он поживает, начинает рассказывать, как он поживает». Но одно замечание, без доказательств и примеров, мне хотелось бы сделать. Я думаю, что у Кюнга нет окончательной ясности с самим собой — насколько далеко готов он идти в этом процессе модернизации. Неверно было бы считать его каким-то уж совсем безумствующим модернизатором. Мало того, для сегодняш­него Запада он начинает выглядеть прямо-таки консервативным и быстро выходит из моды, хотя совсем еще недавно его книги в самом деле были бестселлерами, в книжных магазинах их было полно, и торговля ими шла бойко. Есть у Кюнга такие пассажи — и это, по-моему, к его чести, — где он пытается выйти из полного послушания тренду времени и как-то обозначить границы своей собственной позиции. И нет никаких оснований сомневаться в искренности этих пассажей, искать в них какую-то политику компромисса. Но потом он в своих огромных, наскоро составленных книгах на какой-нибудь 300-й странице нарушит ту границу, которую сам же для себя установил на какой-нибудь 30-й. Я не хочу сказать, что его книги легкомысленны. Это что угодно, только не то, что наши дети называют халтурой. Но это какое-то неистовство человека, которому некогда остановиться и как-то отойти в сторону от движения собственных мыслей. С этим же связан и упрощающий, и осложняющий положение педагогический тон, когда он к рассуждениям прилагает схемы наподобие новейших западных учебников или, скажем, когда он еще раз в виде тезисов, очень похожих на лозунги, формулирует сказанное выше.

Кюнг меньше всего похож на мыслителя, спорящего с самим собой, перепроверяющего собственные рассуждения. И пожалуй, вульгарное выражение «его заносит» как будто бы иногда к нему приложимо. Но «заносит» не по отношению к какой-либо авторитарной доктринальной норме, которой, как линейкой, нужно все измерять, но по отношению к его же собственным несомненно искренним, несомненно серьезным декларациям, сделанным в тот же период его интеллектуальной эволюции, даже в той же книге, особенно если книга толстая (а толстые книги весьма характерны для него).

-  Сегодня, после нескольких лет шатаний от атеизма к религио­ведению, появилась надежда сделать следующий шаг в направлении чего-то более основательного, более «питательного» в этой области. В нашей Киево-Могилянской Академии студенты живо интересуются взаимо­отношениями культурного творчества и веры. До нас иногда доходят такие журналы, как «Мир Библии», «Страницы», «Альфа и Омега», «Церковь и время». Поскольку Вы сотрудничаете с этими и другими изданиями, нам очень важно услышать Вашу точку зрения на общий контекст этих поисков.

-  Для начала скажу одну общую, чересчур общую вещь. Первая половина XX века удивила всех неожиданным расцветом христиански ориентированной культурной деятельности, особенно в литературе и философии. К примеру, во Франции после всей почти безверной литературы XIX века сразу появились и Поль Клодель, и Шарль Пеги, и Бернанос, и Жак Маритен. И у нас после всех белинских и чернышевских явились вдруг русские религиозные мыслители, так что в конце прошлого столетия почти каждый год рождался кто-то из деятелей «серебряного века». Это очень увлекательное и одновременно грустное занятие — сличать даты рождений виднейших деятелей в литературе или философии. По-моему, можно довести себя до слез, читая список профессоров Свято-Сергиевского православного института в Париже. Подумать только, все эти люди жили одновременно и так хронотопически были сосредоточены в эмигрантском Париже! И как все это далеко теперь!

У меня было два забавных случая, связанных с этой темой. Один — со старым немцем-коммерсантом, с которым мы оказались в одной больничной палате. Услышав, что я занимаюсь чем-то таким, культурно-благочестивым и что я русский, он выразил свое чрезвычайное уважение ко мне, а затем напрягся, с трудом что-то выговаривая. Я в свою очередь должен был напрячься, чтобы расслышать: «Бердяеффф!» Вот, он имеет со мной какое-то общее имя — со мной как с русским и как с человеком, который о чем-то таком думает.





Другой случай был в Израиле. В разговорах с разными людьми — в основном, молодыми и секулярными и изредка с более или менее верующими, практикующими иудаистами — я спрашивал, где находится могила Мартина Бубера (отчасти потому, что это было мне действительно интересно, отчасти, как тот немец, — чтобы найти какую-то душевную общность с собеседниками). Однако не только никто не знал, но люди даже как-то мрачнели, становились отчужденными. Чувствовалось, что я для секулярных интеллектуалов — (есть такое старое выражение) «опять это бабушкино кино», т.е. набожные штучки. Впрочем, для людей, как-то практикующих иудаизм, даже с пейсами (но не длинными, потому что те, кто с длинными пейсами, не стали бы, наверное, со мной разговаривать), Бубер, кажется, имел какое-то значение.

Думаю, что это очень характерно для нынешней ситуации. Ее особенность в том, что люди, желающие соблюдать верность тому импульсу, который возник в этой трагической и ужасной первой половине XX века, должны знать, что в современном мире они будут выглядеть смешно, напоминать Дон-Кихота. Почему? По очень простой причине: религиозную, христианскую философию в полной мере не примут строгие представители как светской науки, так и Церкви. Распространенный взгляд на христианскую философию в профессио­нальных философских кругах: это не философия («Белибердяев», презрительно говорил Шпет). Атеисты и секуляристы потребуют гарантий, что из религиозной философии не последует необходимость обращения к Богу и Церкви, а ревностные верующие — что она не разрушит веры в библейские или церковные авторитеты. Но обещать никому ничего нельзя. Не существует никаких гарантий ни в ту, ни в другую сторону. Вот и приходится как бы все время быть виноватым на обе стороны.

Все это ставит в трудное положение человека, который полностью принимает императив веры и в то же время пытается осмыслить этот императив, отнестись к нему с умственной честностью. Такое отношение можно назвать критическим, но не в смысле критики как негативистской идеологии (в которую, кстати, критика всегда грозит выродиться), а критики как осознания взаимных границ разума и сердца, знания и веры, науки и религии. Я верю, что это правильный путь, но чувствую, до чего же неуютно заниматься чем-то подобным под конец века, под конец тысячелетия.

С другой стороны, важно понять, что фундаменталистская позиция в таких вопросах не просто узка и фанатична, но прежде всего — нереалистична. Человеку, который скажет: «Я выбираю веру и во имя веры отбрасываю культуру», вряд ли стоит говорить: «Ах, как жаль культуры, настройтесь, пожалуйста, более позитивно по отношению к культуре». По-моему, нужно сказать ему совсем другое: у человека живущего среди людей, даже у духовного лица, у аскета, монаха, до тех пор, по крайней мере, пока он живет среди людей, нет выбора -' иметь или не иметь культуру. У него есть выбор лищь между хорошей культурой и тем, что мы условно называем отсутствием культуры и что на деле есть просто плохая культура. Человек в качестве человека не может существовать без культуры. Культура — это то, что дает человеку возможность разговаривать с самим собой, а потому я уверен, что даже для отшельника такой проблемы не существует.