Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 124

Путь был нелегким. Чего только ни насмотрелась Александра Львовна, каких только испытаний ни пришлось перенести, пока наконец не отыскала нужное село, раскинувшееся на берегу Днепра. Как она радовалась, когда сани помчались по накатанной колее и притормозили у ворот неказистого крестьянского дома, крытого соломой и толстой шапкой снега! Сердце забилось трепетно, она не шла, а летела к двери.

Встретила ее моложавая черноглазая украинка, усадила за стол. Она сразу узнала Александру Львовну. По фотокарточке, которая имелась у раненого командира, по его рассказам. Усадила Александру Львовну за стол, обняла и сама громко зарыдала:

– Нема их бильше… Ни твово, ни мово чоловика… Обоих сховала… Твово в позапрошлую нидилю…

У Александры Львовны все поплыло перед глазами. Слово «сховала» обозначало «похоронила»… День превратился в темную ночь. И как сквозь вату до ее сознания доходили слова украинской женщины, которая, рыдая, поведывала о том, как все произошло, как ее муж, Гринько, вместе с бойцами Казаковского сражался на высоком берегу Днепра, прикрывая переправу и давая возможность нашим переправиться на тот берег, как их, последних, окружили немцы… Как она потом нашла своего Гринька, который был еще живой, и его раненого командира, как перетащила обоих в свою хату, как рвала простыни, перевязывая ими кровавые раны… Гринько ее прожил совсем немного, всего несколько дней, а командир держался, начал поправляться. Но тут по домам стали ходить полицаи, забирать мужиков и пристреливать раненых. Она спрятала командира в погребе. Как радовалась, что полицаи его не нашли! В погребе он находился до глубокой ночи. И простудился в погребе. Зачах как-то сразу и начал на глазах таять, как свечка… В позапрошлое воскресенье похоронила его…

Они вдвоем пошли на кладбище. У Александры Львовны подкашивались ноги. Сознание отказывалось верить в страшную правду. Неужели под этим мерзлым холмиком земли, засыпанным снегом, лежит тот, который ей дороже своей собственной жизни? Неужели она никогда больше не увидит своего Александра, не услышит его голоса, не почувствует теплоты его рук, таких сильных и ласковых?..

– Оставьте меня, – попросила она добрую женщину. – Хочу побыть одна… с ним!..

Зимний день короток. Синие тени легли на кладбище, покрывая холодными сумерками окрестности. Мороз крепчал. Александра Львовна не чувствовала холода, не видела густеющей ночи, потому что у нее в глазах и так плыла сплошная темнота. Она уже не плакала, слез больше не было, они все вытекли, а только смотрела и смотрела сухими запавшими глазами на могильный холмик, обнимала его руками, прижималась к нему щекой, и очень хотелось остаться тут навсегда, чтобы лежать в земле рядом с ним, со своим ненаглядным, со своим тезкой Александром, своим единственным и горячо любимым…

Она очнулась поздно, очнулась от холода, который пробирал до самых костей. Высоко в небе стояла полная луна и заливала ровным светом поля, село и широкую ленту древней реки. Шатаясь, еле передвигая затекшие ноги, Александра Львовна побрела по вытоптанной тропинке, сама не зная куда. Тропка вывела ее на берег реки, где во льду темнела чернильной чернотой широкая полынья. Она и направилась прямиком к ней. Грустно усмехнулась: сама судьба ее вывела… А зачем ей, собственно, дальше жить? Для кого? Мать, отца, родных, их детей больше нет на свете, их порасстреливали… А теперь вот и мужа лишилась… Опоздала. Стоит ли мучаться? Полынья манила и притягивала. Только шаг один…

При свете луны она увидела в воде свое отражение. Сорвавшийся из-под ног кусок льдистого снега упал в воду, раздвоил отражение… И вдруг она остановилась, словно чьи-то неведомые руки удержали ее: в чернильной воде раздвоенное отражение вдруг показалось ей изображением детей ее, Женьки и Иринки. Они умоляюще смотрели оттуда, из черной глубины, и, казалось, протягивали руки и кричали, кричали так явственно, что слышала их надрывные голоса: «Мамка, не надо!.. Мамка, не надо!»

Александра Львовна в ужасе отшатнулась от полыньи. Попятилась. Что ж я, глупая, делаю? У нее же дети! Двое! Кому они будут нужны, сироты? Кто их вырастит и воспитает? Она схватила рукой снег и стала утирать им разгоряченное лицо. Снег освежал и успокаивал.

4

У Евгения Александровича Казаковского воспоминания о детстве – это воспоминания о войне. Мать выполняла специальные поручения в тылу врага. Держала связь с партизанами. Постоянно находилась под надзором полиции. А дети скрывались. Жили то у одних людей, то у других. Казаковский до сих пор помнит, как ночью, когда их перевозили на новое место, мать заставляла его и Иринку забыть свою настоящую фамилию. У нее были документы на чужую фамилию, теперь они в оккупации будут не Казаковскими, а Корбанько. Сестренка упиралась и, плача, отказывалась:

– Не хочу, не хочу быть Корбанько!.. Папка вернется и не узнает нас!..

Она никак не хотела верить в то, что отца больше не существует. Она кричала мальчишкам, которые ее обижали, которые поверили в смерть отца, что все это вранье, что ее папку не убило, а только ранило, что он никогда-никогда не умрет, он живой, сильный, и все может, и как придет, как придет… И Женька поддерживал ее веру, потому что и сам где-то в глубине души надеялся, что, может быть, произошла какая-то ошибка, а может быть, мамка ездила к живому отцу и, ради конспирации, чтобы они, дети, случайно не проболтались, и сказала им о том, что отец умер от ран…

– Но мы должны быть Корбанько, чтобы выжить и встретить папку. Он узнает тебя не по бумажкам с фамилией, а по глазам. Ты ж его дочка! А фамилию надо запомнить, чтобы обмануть фрицев и полицаев. А то заберут тебя и расстреляют, как дедушку, как бабушку и сестренку твою двоюродную Тамарку…

Что такое расстрел, Иринка хорошо знала. И умирать не хотела. Она мечтала дожить до встречи с папкой.

Женька Казаковский не только скрывался от полицаев и жил под чужой фамилией. У него, как и у других подростков, детей партизан и солдат, имелось и свое задание: собирать оружие, гранаты, патроны и переправлять их в лес, в отряд. Но он перестарался. Стащил из дома оружие у старшего полицая. Возможно, так и сошло бы, поскольку полицай и не подозревал, что его обезоружил шустрый подросток. Но к немецкому пистолету требовались и немецкие патроны. А тут сын того полицая пристал: «Тебе нужны пистолетные патроны?» И Женька клюнул на приманку. Утром его схватили, потащили в полицию. Били, допрашивали и снова били.





Подвесили к потолку резиновый шланг. Под шланг поставили табуретку. Подталкивая в спину, приказали:

– Лезь!

Полез. Из шланга свернули петлю. Затянули на шее.

– Отвечай, а то сейчас придушим! Брал оружие?

– Ничего я не брал… Не брал, – ревел Женька, и слезы градом катились по его лицу.

– Врешь! А для чего искал патроны?

– Поиграться… мы делаем из них свистульки, – задыхаясь, признавался Женька.

– А стреляные почему не искал?

– Так они ж под снегом, дяденька…

– Врешь, собачий сын! Отвечай: кто научил?

– Никто… Честное, честное слово, никто…

Женька еле-еле выкрутился. Узнай в полиции, что у них в руках сын директора школы, сын красного командира, ему бы несдобровать. Живым не выпустили бы.

Пьяный полицейский, матюкнувшись, врезал парнишке шлангом поперек спины так, что тот кубарем скатился с табуретки.

– Катись отсюда, да смотри, больше не попадайся!

Он и сам понимал, что, попадись во второй раз, уже не выкрутится. Оставаться в селе было опасно. И его с сестренкой переправили в лес, в отряд к партизанам.

Дальневосточная тайга чем-то отдаленным похожа на заповедные белорусские лесные пущи, и Казаковский часто вспоминал, шагая по тайге, как прятались они в глухих чащобах, как жили в болотах на островках, как чутко вслушивались в гул фашистских стервятников, барражировавших в небе над лесными массивами, выискивая следы партизанских стоянок, тайные поселения, скрывающихся мирных граждан, фиксируя на фотопленку каждый дымок костра, каждую заметную сверху землянку. Лесные жители спешно гасили костры и печки, прятались под деревьями и кустами.