Страница 60 из 64
Не буду касаться самого поручения, данного этим офицерам; посещение их было не продолжительно. Даже не разбудили Августа. Потрясение, испытанное ею в эту ночь и тревожное ожидание будущего, быть может, отомстили ей отчасти за всех, сделанных ею несчастными и невинно погубленных. Впрочем, ей нечего было опасаться. Удивительная доброта молодого императора великодушно пощадила ее; особые, достойные уважения соображения побудили его даровать ей то, на что она не смела надеяться; ей разрешили беспрепятственно и без всяких хлопот выехать из Петербурга. Я ее видел в Кенигсберге и Берлине более великолепной и более полной, чем когда-либо; я не заметил, чтобы она чувствовала что-нибудь, кроме скуки.
Не сомневаюсь, что господин Шевалье, со свойственным ему нахальством, будет смело отрицать сообщенные мною факты, большая часть которых падает на него. Он постарается заподозрить мое беспристрастие и мою правдивость, но я торжественно заявляю здесь, что не имею никакого повода лично быть недовольным им или его женою и только разделяю общее негодование публики; что я мог бы сообщить вчетверо более рассказанного мною, если бы захотел повторять все слухи и толки, и что я с намерением выбрал только то, что мне было сообщено заслуживающими доверия свидетелями, которых не отстранил бы никакой суд. Как подобает всякому судье, я хладнокровно исполнил свою обязанность, предав все это гласности, которая рано или поздно клеймит позором счастливо избегнувшего наказания преступника. Но довольно об этих лицах.
Смерть государя дала мне снова надежду возвратиться на родину. Я решился, при первой возможности, не отвлекая внимания юного монарха от важных дел империи, обеспокоить его этим незначительным делом и просить моего увольнения. 30 марта я выполнил мое намерение, вручив генерал-адъютанту государя князю Зубову докладную о себе записку. 2 апреля я получил от него лестный ответ, что его величеству угодно сохранить меня на службе. Такая милость, такое внимание поставили меня в крайнее затруднение настаивать о моем увольнении от службы. Исполненный самой живейшей признательности, я объявил, что сочту себя счастливым продолжать службу у государя, столь обожаемого и столь этого достойного, но приняв в соображение настоящее положение немецкого театра, я нахожу не соответственным для себя им управлять. Если же императору благоугодно сделать надлежащие преобразования и обратить его действительно в придворный театр, а не довольствоваться только тем, что он носит это название, и сравнить его во всех отношениях с французским театром, тогда я с удовольствием пожертвую всеми силами, чтобы сделать немецкий театр достойным одобрения двора.
Я получил приказание представить записку с указанием способов для улучшения немецкого театра. Я исполнил это. Проект мой, названный невежественным и зложелательным сотрудником «Гамбургской Газеты» гигантским, был составлен с величайшею бережливостью.
В то время как французский театр расходовал свыше ста тысяч рублей в год на одно только жалованье артистам, я обязывался за шестьдесят тысяч рублей вполне содержать труппу, которая могла бы соперничать с французской. По-видимому, автор этой газетной статьи не немец, или, по крайней мере, не любил немцев, потому что находил гигантской испрашиваемую мною на все содержание немецкого театра сумму, несмотря на то, что она была немного более половины расходуемой на одно жалованье французским актерам.
Император поручил гофмаршалу двора рассмотреть мое предложение; последний его одобрил.
— Сколько же будет стоить по этому проекту содержание немецкого театра? — спросил император.
— Шестьдесят тысяч рублей в год.
— А сколько оно обходилось до настоящего времени?
— Ничего.
Этот ответ, конечно, должен был привести в изумление императора, но в некотором отношении он был справедлив. Усердием, стараниями и прилежанием я довел театральный сбор в зиму до тридцати двух тысяч рублей и покрыл им все расходы. Но гофмаршал упускал из виду, что в продолжение семи недель поста нет никакого сбора, а в летние месяцы — он крайне незначителен, и что здание театра, будучи весьма неудовлетворительно, требовало больших улучшений. Нельзя было ожидать, чтобы сам государь вник в такие подробности, тем более, что о них не упоминалось в записке. Неудивительно поэтому, что исчисленная сумма показалась ему очень значительной.
Я знал очень хорошо, как относился двор к немецкому театру, и потому был достаточно приготовлен к последовавшему отказу на мое представление и не брал назад моего прошения об отставке. В самых лестных выражениях меня уволили от службы с производством в чине коллежского советника.
Я вполне убежден до настоящего дня, что двор не в состоянии содержать немецкий театр даже в том неудовлетворительном виде, в каком он находился, не приплачивая ежегодно тридцати семи тысяч рублей. Если бы государю ответили, что после всех изменений и улучшений содержание этого театра будет стоить 37 000 рублей более против того, что он стоит теперь, то я полагаю, что он дал бы другое в этом отношении приказание, тем более, что молодая императрица любила немецкий театр. Но это слово ничего не могло вызвать иного ответа как отказ.
Таковы обстоятельства, сопровождавшие мое увольнение, о котором автор статьи «Гамбургской Газеты» язвительно заметил: «не совсем ясно, получил ли г. Коцебу отставку или просил ее». В Петербурге это было всем известно. К несчастью, всегда встречаются люди, которых зависть заставляет верить в противное тому, что все знают.
Упоминая о назначенной мне пенсии, тот же автор также язвительно замечает, что я просил ее, и желает сделать это отличие для меня менее почетным. Он не знал, что император Павел приказал производить мне эту пенсию из его собственных сумм, что такие пенсии сохранялись обыкновенно при увольнении от службы и что, нисколько не утруждая молодого монарха моими просьбами и ходатайствами, пенсия эта была предоставлена мне по одной моей простой просьбе.
Я слишком дорожу этим выражением милости и благосклонности ко мне государя, а также и репутацией человека, умеренного в своих желаниях, а потому и позволил себе по возможности подробнее разъяснить это дело, наскучив, быть может, этим читателю.
29 апреля я выехал из Петербурга со своим семейством, проникнутый признательностью к умершему монарху и к царствующему императору. В Иене мы остановились на несколько недель у почтенного Коха, в кругу его благородного семейства. Сопровождаемые искренними и нежными желаниями, мы отправились далее в Вольмарсгоф, в имение барона Лёвенштерна, который принял нас очень радушно.
Как билось мое сердце, когда я приближался к этому жилищу честности и прямодушия! Наконец-то сбывалось самое пламенное мое желание! Я должен был увидеть женщину, которая в самые жестокие минуты моей жизни оказала мне все пособия, от нее зависевшие! Как сгорал я нетерпением поцеловать ее руки! Я должен был увидеть молодого человека, пролившего обо мне свои слезы и старавшегося с братскою нежностью облегчить мои страдания.
Первым лицом, которое я встретил по выходе из экипажа, был г. Байер. Сколько разнородных чувств стеснилось в моей груди при виде его! После него явилась госпожа Лёвенштерн. Я не в состоянии был ей что-либо сказать, — за меня красноречиво говорили мои слезы. Я искал глазами ее храброго сына; он кинулся в мои объятия, и я дружески прижал его к груди. Как сладко воспоминание прошедших бедствий в кругу сочувствующих друзей!
Здесь я получил некоторые объяснения относительно той части моей истории, в которой участвовали эти достойные лица. Письма, написанные мною в Штокманнсгофе, были все отправлены Байером к рижскому генерал-губернатору, за исключением письма к Кобенцелю, которое могло мне повредить. Губернатор без всякого колебания отправил их к государю, который, до крайности раздраженный моим бегством, написал ему, чтобы он немедленно потребовал к себе Байера в Ригу и сделал бы ему строгий выговор за то, что он дозволил государственному преступнику писать письма. Этот выговор, заключавший в себе похвалу доброму сердцу Байера, был ему сделан, но можно себе вообразить насколько смягчило этот выговор известное человеколюбие губернатора.